18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Уильям Фолкнер – Шум и ярость (страница 36)

18

Вот и три четверти бьет. Первая нота раздалась размеренная, безмятежная и, отзвучав спокойно и бесповоротно, освободила медленную тишину для следующей; в чем все и дело, если б люди так могли менять друг друга навсегда, преображаться, взвихрясь пламенем на миг, и чистыми затем быть уносимы сквозь прохладный вечный мрак, а не лежать у себя в комнате, стараясь забыть про гамак, пока наконец к можжевельнику не прилип этот яркий мертвый запах духов, которого так не терпит Бенджи. Стоило мне представить тот виргинский можжевельник, и казалось – слышу шепоты и всплески, чую толчки горячей крови в одичалом неукрытом теле, вижу – на красном фоне век – стадо на волю пущенных свиней, спаренно кидающихся в море[18]. А отец: Нам дóлжно лишь краткое время прободрствовать пока неправедность творится – отнюдь не вечность А я: И краткого не нужно если обладаешь мужеством Он: Ты считаешь это мужеством Я: Да сэр считаю а вы нет Он: Каждый человек волен в оценке своих качеств То что ты считаешь такой поступок мужественным важнее самого поступка В противном случае твое намерение несерьезно Я: Вы не верите что я серьезно Он: Думаю, ты чересчур даже серьезно и мне можно не тревожиться иначе ты не чувствовал бы надобности в этой выдумке насчет кровосмешения Я: Я не лгал я не лгал Он: Ты хотел акт естественной человеческой глупости возвысить до грозного ужаса и очистить затем правдой Я: Я чтоб отгородить ее от грохочущего мира чтоб ему иного выбора не было как исторгнуть нас обоих из себя и тогда былое бы звучало так, как если б никогда его и не было Он: И ты склонял ее к этому Я: Нет я боялся Я боялся она согласится и тогда б оно не помогло Но если вам отцу скажу то оно совершится тем самым и упразднит все что у нее с другими было и мир прочь угрохочет Он: Вернемся к другому твоему намерению Ты не солгал и в этом но ты еще не разбираешься в себе в той части всеобщего закона что правит сцеплением событий и причин и чья тень на челе у каждого не исключая Бенджи Тобою не взята в расчет конечность всего на свете Тебе рисуется апофеоз в котором нынешнее – временное – состояние твоего духа будет симметризировано и вознесено над телесным, но сохранит навеки в себе ощущенье и себя и тела и ты не вовсе будешь устранен собственно даже не мертв Я: Временное Он: Тебе невыносима мысль что когда-нибудь твоя боль притупится Мы с тобой подходим к самой сути Ты кажется смотришь на смерть как на некую встряску которая так сказать сединой тебе выбелит голову за ночь но в остальном не коснется твоего облика Не в таком настроении кончают У игры свои законы Странней всего что человек само уже зачатие которого случайность и чей каждый новый вдох подобен очередному пробросу костей насвинцованных шулером что человек никак не хочет примириться с неизбежностью финального кона а прибегает к насилию ко всяческим уловкам вплоть до мелкой подтасовки неспособной и ребенка обмануть – пока однажды в крайнем отвращении на одну слепую карту не бросит все Не в первом яростном приступе отчаяния горя угрызений кончают с собой а лишь когда осознают что даже и отчаяние горе угрызения твои не столь уж важны для сумрачного Игрока Я: Временное Он: Нелегко осознать что любовь ли горесть лишь бумажки боны наобум приобретенные и срок им истечет хочешь не хочешь и их аннулируют без всякого предупреждения заменят тебе другим каким-нибудь наличным выпуском Божьего займа Нет ты не сделаешь этого ты прежде придешь к осознанью что даже и она быть может не вовсе достойна отчаяния Я: Никогда я не приду к такому Никто не знает того что я знаю Он: Возвращайся-ка ты лучше теперь в свой Кеймбридж а не то на месяц съезди в Мэн Денег хватит если экономно Тебе будет на пользу Копеечные развлечения врачуют успешней Христа Я: Допустим что я уже пробыл там неделю или месяц и понял то что по-вашему я там пойму Он: Тогда ты вспомнишь что мать с момента твоего рождения лелеяла мечту что ты кончишь Гарвардский а разрушать надежды женщин это не по-компсоновски А я: Временное Так будет лучше для меня и для всех нас А он: Каждый человек волен в самооценке но да не берется он предписывать другим что хорошо для них что плохо А я: Временное И он: Нет слов грустней чем был была было Кроме них ничего в мире И отчаяние временно и само время лишь в прошедшем

Последняя раздалась нота. Отзвенела наконец, и снова темнота затихла. Я вошел в нашу общую комнату, включил свет, надел жилетку. Бензином пахнет уже слабо, еле-еле, и пятно незаметно в зеркале. Глаз, во всяком случае, куда заметней. Надел пиджак. Письмо Шриву хрустнуло в кармане, я достал его, проверил адрес, переложил в боковой. Затем отнес часы к Шриву в спальню, спрятал ему в столик, пошел в свою комнату, достал свежий носовой платок, вернулся к дверям, поднял руку к выключателю. Вспомнил, что зубы не чищены, и пришлось снова лезть в чемоданчик. Вынул щетку, взял у Шрива из тюбика пасты, пошел в ванную, зубы вычистил. Выжал щетку посуше, вложил обратно в чемодан, закрыл, опять пошел к дверям. Прежде чем выключить свет, огляделся вокруг, не забыл ли чего. Так и есть: забыл шляпу. Мне идти мимо почты, и непременно кого-нибудь встречу из наших, и подумают, что я правоверный гарвардец и корчу из себя старшекурсника. Шляпа не чищена тоже, но у Шрива есть щетка, и чемоданчик не надо больше открывать.

6 апреля 1928 года

А по-моему так: шлюхой родилась – шлюхой и подохнет. Я говорю:

– Если вы за ней не знаете чего похуже, чем пропуски уроков, то это еще ваше счастье. Ей бы в данную минуту, – говорю, – в кухне быть и завтрак стряпать, а не у себя там наверху краситься-мазаться и ждать, пока ее обслужат шестеро нигеров, которые сами со стула не могут подняться, пока не набьют брюхо мясом и булками для равновесия.

А матушка говорит:

– Но чтобы дирекция и учителя имели повод думать, будто она у меня совсем отбилась от рук, будто я не могу…

– А что, – говорю, – можете разве? Вы и не пробовали никогда ее в руках держать, – говорю. – А теперь, в семнадцать лет, хотите начинать воспитывать?

Помолчала, призадумалась.

– Но чтобы в школе… Я не знала даже, что у нее есть дневник. Она мне осенью сказала, что в этом году их отменили. А нынче вдруг учитель Джанкин мне звонит по телефону и предупреждает, что если она совершит еще один прогул, то ее исключат. Как это ей удается убегать с уроков? И куда? Ты весь день в городе; ты непременно бы увидел, если бы она гуляла на улице.

– Вот именно, – говорю. – Если бы она гуляла на улице. Не думаю, чтоб она убегала с уроков для невинных прогулочек по тротуарам.

– Что ты хочешь сказать этим? – спрашивает мамаша.

– Ничего я не хочу сказать, – говорю. – Я просто ответил на ваш вопрос.

Тут мамаша опять заплакала, – мол, ее собственная плоть и кровь восстает ей на пагубу.

– Вы же сами у меня спросили, – говорю.

– Речь не о тебе, – говорит мамаша. – Из всех из них ты единственный, кто мне не в позор и огорчение.

– Само собой, – говорю. – Мне вас некогда было огорчать. Некогда было учиться в Гарвардском, как Квентин, или сводить себя пьянством в могилу, как отец. Мне работать надо было. Но, конечно, если вы желаете, чтобы я за ней следом ходил и надзирал, то я брошу магазин и наймусь на ночную работу. Тогда я смогу следить за ней днем, а уж в ночную смену вы Бена приспособьте.

– Я знаю, что я тебе только в тягость, – говорит она и плачет в подушечку.

– Это для меня не ново, – говорю. – Вы твердите мне это уже тридцать лет. Даже Бен уже, должно быть, это усвоил. Так хотите, чтобы я поговорил с ней об ее поведении?

– А ты уверен, что это принесет пользу? – говорит матушка.

– Ни малейшей, если чуть я начну, как вы уже сошли к нам и вмешиваетесь, – говорю. – Если хотите, чтоб я приструнил ее, то так и скажите, а сами в сторонку. А то стоит мне взяться за нее, как вы каждый раз суетесь, и она только смеется над нами обоими.

– Помни, она тебе родная плоть и кровь, – говорит матушка.

– Само собой, – говорю. – Только эту плоть умерщвить бы немножко. И чуточку бы крови пустить, была б моя воля. Раз ведешь себя как негритянка, то и обращение с тобой как с негритянкой, независимо кто ты есть.

– Я боюсь, что ты погорячишься, – говорит матушка.

– Зато уж вы, – говорю, – со своими методами многого добились. Так желаете, чтобы я занялся ею? Да или нет? Мне на службу пора.

– Ох, знаю я, что жизнь твоя тратится в каторжном труде на всех нас, – говорит матушка. – Ты знаешь сам, что, будь моя воля, у тебя была бы сейчас своя собственная контора и часы занятий в ней, приличествующие Бэскому. Ты ведь Бэском, не Компсон, несмотря на фамилию. Я знаю, что если бы отец твой мог предвидеть…

– Что ж, – говорю, – отец тоже имел право давать иногда маху, как всякий смертный, как простой даже Смит или Джонс.

Она снова заплакала.

– Каково мне слышать, что ты не добром поминаешь своего покойного отца, – говорит.

– Ладно, – говорю, – ладно. Пускай по-вашему. Но поскольку конторы у меня нет, то мне сейчас надо на службу, на ту, какая у меня есть. Так хотите, чтобы я поговорил с ней?

– Я боюсь, что ты погорячишься, – говорит матушка.

– Ладно, – говорю. – Тогда не буду.

– Но надо же что-то делать, – говорит матушка. – Ведь иначе люди будут думать, что я сама ей разрешаю прогуливать уроки и бегать по улицам или что я бессильна воспретить ей… О муж мой, муж мой, – говорит. – Как мог ты. Как мог ты покинуть меня в моих тяготах.