18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Туве Янссон – Летняя книга (страница 96)

18

Я много думала…

Был чудесный весенний вечер, абсолютная тишина, только птицы-длиннохвостки верещали где-то очень далеко. Я решила спать на воле. Недалеко от дровяного сарая была большая сосна с удобно разветвленными ветвями. Дядя Эйнар считал, что это хорошая идея. «Действуй», – сказал он. Обычно где-то часа в четыре утра все, кто ночует на улице, все равно приходят в дом.

Когда я вошла в дом, то увидела, что мне не постелили постель, и я могла спать где угодно, утром никто тоже ничего не сказал. Солнце светило все время, но стоял ледяной холод. Я плавала между льдинами в заливе, где летом обычно купаются, и дядя Эйнар наверняка заметил, что я плаваю, но он и виду не подал.

А вообще-то, это было довольно плохое время, в школе дела шли неважно, и я начала размышлять о ненужных вещах и почти без всякой причины сделалась меланхоликом.

В ту весну дядя Харальд жил рядом со мной на чердаке за стенкой, время от времени мы сталкивались на лестнице, и он говорил тогда: «Привет, привет, дорогая племянница, как дела?» А я отвечала: «Дерьмо и имбирь» (цитата из дяди Торстена), а Харальд отвечал: «У меня встреча с ветерком» – и спускался, посвистывая, дальше по лестнице на улицу Норр-Меларстранд.

В некотором роде он был самым известным из всех моих дядюшек – возможно, не как преподаватель математики, а как великий яхтсмен, горнолыжник, покоритель горных вершин – в общем, по большому счету отчаянный смельчак. Харальд был последним ребенком бабушки, он появился на свет, когда братья уже давно стали самостоятельными, и, естественно, он чувствовал себя маленьким и всего боялся, и, плюс ко всему, над ним еще и подтрунивали!

Мне доверили иллюстрировать судовые журналы Харальда. Я придумала его подпись на фоне паруса и горной вершины.

Моряки в экипаже Харальда любили его и были такие же молодые, как он, но со временем они повзрослели, переженились и все такое, и у них уже не было времени на путешествия. Как-то раз, одной меланхолической весной, дядя Харальд пришел и мимоходом спросил, как бы я в принципе отнеслась, например, к морскому альпинизму?

Он хотел взять меня с собой. Несмотря на то что знал: я ни на что не гожусь ни в парусном спорте, ни в слаломе и до смерти боюсь гор, он все-таки хотел, чтобы я отправилась с ним! Я отказалась. А сердце мое чуть не разорвалось от гордости и отчаяния.

В последнюю весну я получила стипендию.

Я прибежала к дяде Эйнару и закричала:

– Посмотри, что я сделала!

– Очень хорошо, – сказал он. – Ничего другого не могу сказать, только «очень хорошо».

Я взяла свою стипендию в самых мелких купюрах, которые только имелись в банке, и, придя домой, швырнула их под самый потолок, и они парили надо мной, как золотой дождь над Данаей, но мне показалось это просто глупым, и я снова побежала к дяде Эйнару и крикнула ему:

– Эй, ты! Что ты сделал, когда первый раз получил собственные деньги?

Он ответил:

– Они жгли мне карман, я должен был избавиться от них как можно скорее, я должен был купить что-нибудь очень важное.

А затем он пошел и купил дурацкую бутылочку с розовым маслом.

Я считаю, что он поступил совершенно правильно.

Некоторые говорят, что дядя Эйнар – сноб, а я очень надеюсь, что смогу идти дальше этим же путем.

Если в голову придет идея…

Перевод Л. Брауде

Папа никогда не говорит о скульптуре. Это слишком важная тема, чтобы говорить о ней. Только однажды, когда он вернулся из ресторана «Гамбрини» и мы встретились у дверей прихожей, он поделился, что намерен сотворить нечто совершенно новое – скульптура не будет ни сидеть, ни лежать, ни стоять, да и ни ходить тоже!

Какое колоссальное доверие ко мне! И, не подумав, я воскликнула:

– Она поползет!

Разумеется, эту статуэтку он так никогда и не изваял.

С идеями всегда происходит нечто особенное, примерно так же, как и с эскизами. Предположим, художник набросал эскиз, такой изящный, что его никак нельзя не показать, дабы удостоиться похвалы; а когда эскизом навосхищаются вволю, художник начинает пугаться за свой замысел – ведь эскиз уже не способен преобразиться, обрести полноту замысла, сколько ни вкладывай в него тяжкого профессионального труда; он готов, чтобы его вставили в рамку, – там эскиз и покоится.

Точно так же, если пишешь, никак нельзя показать написанное или – что еще хуже – прочитать это вслух, никак нельзя сохранить то, что ты сделал, пока не узнаешь, что сотворено и что следовало бы оставить в покое, дабы похоронить с годами.

Быть может, чуточку то же самое происходит и когда влюблен; тут уж никак нельзя не прокричать повсюду, не возвестить над всеми крышами, что с тобой свершилось чудо. Жаль, что нельзя хоть немного, хоть на одну неделю, сохранить это дивное таинство для себя скрытым и нетронутым, словно эскиз в процессе творчества.

Порой я думаю о том художнике из Китая, который безуспешно рисовал дерево, постоянно одно и то же дерево, и оно ему никак не удавалось, а он ничуть не отчаивался. Но позднее, в одно прекрасное утро, когда его борода уже успела поседеть, он увидел наконец свое дерево! И смог безо всякого труда нарисовать самое прекрасное и самое убедительное дерево, что когда-либо было нарисовано в Китае.

Интересно, продолжал ли он рисовать деревья или попытался создать что-то совсем другое?

А иногда я думаю о другом художнике, к которому вдохновение, этот благословенный миг, слетает как дар; это может произойти когда угодно, и почему бы не в тот момент, когда мелькнет в окне поезда увлекательная картина! И я утверждаю, что это ужасающе несправедливо!

Я спросила папу, а что думает он.

Но он пробормотал лишь что-то вроде того, что, быть может, это не так уж и важно…

Письма к Кониковой

Перевод Л. Брауде

1941, пятница

Ева, ты уехала!

Как может комната быть такой пустой, хотя она битком набита всяким хламом!.. Коникова, откровенно говоря, ты оставила после себя хаос, и откуда мне знать, кому что понадобится… что Борису, а что Абраше[130], а может, твоей маме или Аде Индуреки? Отдать ли ключи дворнику или пока оставить у себя… и что мне делать с бумагами в нижнем ящике? А ты что… забыла взять с собой зеленую сумку или хочешь избавиться от нее – а она на замке! Ты не успела отдать какие-либо разумные распоряжения, не до этого было, вечно эти прощальные вечеринки, когда ты пела русские романсы, а твои друзья плакали, если не ругали в тот момент политику, и все это было… было так по-еврейски, так патетично…

Извини, ты сама знаешь, что я твой друг, но я возмущена: и зачем нужно было всей компании непременно провожать тебя к поезду, к этому последнему поезду на Петсамо[131], в такой драматический момент? Боже упаси… Я так и не успела показать тебе список вопросов, о чем твои воздыхатели понятия не имеют, потому что они просто-напросто непрактичны!

Ты слышала только их, пока они, стоя на перроне, ныли о том, как будет ужасно, когда поезд все-таки тронется, неужели тронется… и говорили, говорили, а в общем, не сказали ничего… это они, по крайней мере, заметили, хоть сформулировать и не могли!

Твоя мама все время звонит. Впечатление, будто она обижена.

Неужели ты думаешь, что в Америке будет лучше, ты ведь не говоришь даже на плохом английском.

Дворник вернул твое белье из стирки; ты, надо полагать, не хочешь взять его?

Ни один человек на вокзале не вел себя естественно, а я и вовсе молчала…

Когда Ева Коникова оставляет континент, тут, ха-ха, сказать больше нечего! Тебе наверняка меня не хватает.

Твой любимый друг

P.S. И вообще, подумай хорошенько о том, почему ты пустилась в путь, ты в самом деле уверена, что это знаешь? Мне кажется, что ты только сваливаешь вину на войну, которая приближается, ты просто хочешь удрать снова – это твое вечное желание бежать все дальше и дальше, а потом бесконечно горевать обо всем, от чего отказываешься и стремишься избавиться. Не правда ли? Нынче ты изображаешь мужественного новопоселенца. Прости меня! На днях я напишу тебе письмо.

Ты чувствуешь себя свободной или нет?

Иначе я не смогу простить тебя.

Назавтра

Теперь ты, наверное, уже на борту парохода.

Однажды ты обмолвилась, будто ощущаешь себя альбатросом, и мне это показалось несколько вычурным, слишком изысканным, но теперь я поняла тебя гораздо лучше. Это все равно как лететь на планере над отвесной пропастью и видеть под собою мир… Знаешь, что писал Ницше: «Я вижу подо мною мир, воздух здесь чист и свободен, а сердце исполнено радостным гневом…» – или что-то похожее, это не дословно!

Пирушка в честь твоего тридцатилетия была грандиозной, она очень удалась! Но почему ты так безутешно рыдала потом? Ведь ты еще не так уж стара? А то, что ты ничего не достигла… – как ты вообще могла успеть, ведь ты живешь изо всех сил! Разве это не великолепно – находиться в самой сердцевине окружающей жизни, чувствовать себя средоточием всего? Все, что происходило вокруг тебя, казалось неправдоподобным, невообразимым, наши собственные горести и трудности становились ничтожно малыми по сравнению с твоими, и нечего было принимать их всерьез… – но ты ничего не объясняла, ты была верна себе и парила над… Когда-нибудь, когда мне исполнится тридцать, думаю, я приму это совершенно спокойно и решу, что это веха на моем пути. Их, пожалуй, будет много! Самой важной станет персональная выставка.