18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Туве Янссон – Летняя книга (страница 82)

18
На глубине вода черна, не достанешь ты до дна.

Здорово, правда? А можно сделать и подлиннее, например: когда-нибудь я вам скажу, чего я так хочу, о чем я думаю сейчас и почему молчу. Надо только пробубнить: «Та-ди-да-ди-да-ди-да-ди» – и все пойдет как по маслу. Я это поняла сегодня.

9

Я нарисовала картины на стенах сарая. Там было тихо, потому что дрова на зиму уже заготовили. На этих стенах рисовать удобно, они из старого дерева, а оно хорошо впитывает сурик, и краску для сетей, и деготь. Кисти я нашла в лодочном сарае. Очень важно ставить кисти на ночь в банку со скипидаром. У того, кто забывает это сделать, ничего не получается. Я начала рисовать сверху и заметила: когда краска стекает, получается что-то новое и интересное. Это было здорово, и никто мне не помешал. Рисовала я изо всех сил, и получилось неплохо. Войдешь в сарай – и первым делом увидишь лох-несское чудовище, высунувшееся из воды, самое большущее. Изо рта у него течет красный сурик, ведь оно только что слопало несколько курортников. Над ним, под самым потолком, летит черный бомбардировщик. Вроде черной птицы. Он производит впечатление. В углу я намалевала несколько привидений, но они вышли так себе. Может, я их переделаю. Мелкие рисунки я разместила вперемежку, но, когда краски стали высыхать, я увидела, что это только наброски. Вот вечернее солнце заглянуло в окошко, и все мои рисунки засветились. Мне даже жаль немного, что я не могу их никому показать. Только я знаю, что они или поругают меня, или похвалят. А потом все изменилось. Завтра лето кончится, и поэтому я заколотила дверь сарая. Иногда нужно уметь принимать решение. Но когда-нибудь я покажу рисунки на стенах своей дочке.

Картины

Перевод Л. Брауде

Селение Юттерсбю располагалось на самом краю равнины. Почта приходила туда три раза в неделю, и отец Виктора подписывал заказные письма и посылки, если таковые имелись, и складывал все на столе веранды, где местные жители сами отбирали свои письма и газеты, когда проходили мимо.

Однажды в самом начале ноября почтальон доставил заказное письмо, где сообщалось о том, что Виктор получил стипендию.

Вечером того же дня отец отметил в своей тетради дату получения письма, а также следующие факты: «После окончания курсов заочного обучения и участия в выставке „Молодые“, проходившей в столице, а также благодаря отзыву Комитета по искусству мой сын Виктор приглашен в зарубежную поездку с оплатой дороги туда и обратно и предоставлением права в течение семи недель пользоваться собственной мастерской. Виктор первым прочитал это письмо, а затем я».

Отец отложил тетрадь в сторону. Через некоторое время он снова достал ее и продолжал торопливо записывать: «Дорогой сын, дорогой, вечно хранящий молчание сын! Как видишь, в этой тетради я весьма обстоятельно, с того времени как тебе исполнился год, отмечал все, что с тобой происходило, как, предполагаю, записывала бы и твоя мама, если бы она не умерла, д. п. о. в м. (да покоится она в мире). Итак, я отмечал твое более или менее сложное развитие (а какое развитие не бывает сложным), но теперь, особенно после того, как прислали это письмо, я позволю себе известную пышность фраз. То есть хочу сказать: я говорю то, что думаю; я люблю тебя, но я так устал от твоей неприступности и от твоих картин, которые ты так ревниво оберегаешь… Твое молчание лишено великодушия».

Отец замешкался, он перечеркнул написанное и снова продолжил: «…Я никогда ни о чем не спрашивал тебя, да и ты никогда меня не спрашиваешь, почему-то не задаешь вопросов, получается так, что обилие слов делает тебя молчаливым… во всяком случае, ты бы мог сказать, например: „Папа, ваши ужасы и страхи на самом деле не существуют, вы просто внушаете их себе“, а я мог бы спокойно и обстоятельно защитить себя и сказать: „Поверь мне, они существуют…“ Ты никогда не видел химеру, другое лицо, что скрывается за твоим собственным, в зеркале, уродливый оскал твоей совести, нет, конечно же, ты не видел… Люди думают, будто я весельчак, они никогда не слышали тех самых шагов, что следуют за человеком, шагов, что останавливаются, когда останавливаешься ты, и снова следуют за тобой… Ты стыдишься меня? Ты, который у всех под рукой, ты, что помогаешь людям в их заурядных занятиях, пока они сидят в своих глупых курятниках!.. Но погоди! Теперь все пойдет иначе, мы освобождаемся».

Он вырвал целую страницу и воскликнул:

– Виктор! Иди сюда! Иди сюда! Я хочу поговорить с тобой!

Он разглядывал своего сына; да, они были похожи друг на друга: широкие брови, светлые глаза, неопределенно очерченный рот. Только волосы у сына были мамины – черные.

Отец сообщил – с прямым вызовом:

– Они следовали за мной всю дорогу, пока я шел домой, но я не обращал на них внимания. Это рассердило их. Один из них летел совсем близко от земли. Он наблюдал за моим сыном, наблюдал внимательно и думал: я дурачу тебя или себя самого, безразлично – только ничего не говори! Ты, черт побери, освободишься от всего этого, но ты мог бы, по крайней мере, возразить или согласиться с тем, что я видел, что я знаю этих преследователей. – И, не ожидая ответа, он продолжил: – Я хочу видеть твои картины, я хочу теперь же смотреть на них, и смотреть долго.

Виктор ответил:

– Начинает темнеть, вы ничего не увидите!

– Темнота! – воскликнул папа. – Темнота, полумрак, сумерки, этого нам более чем достаточно там, куда нас угораздило попасть, и это как раз и есть то, что я хочу разглядеть в твоих картинах; если ты рисуешь равнину, или каравай хлеба, или несколько картофелин, то непременно на фоне этих самых проклятых сумерек, и почему ты рисуешь такие маленькие картинки, где изображена такая большая равнина? И все-таки твоя равнина кажется еще больше… Ну почему ты ничего не говоришь? Если мне будет позволено, я скажу, что караваи хлеба у тебя скучные. Не знаю, как вселить жизнь в каравай хлеба, но тебе, во всяком случае, это не удалось… Нет, не уходи, садись… Я критикую твои картины потому, что они очень хороши, но могли бы стать еще лучше… Почему бы не нарисовать какого-нибудь петуха в красном и желтом свете? Вокруг множество петухов, они чрезвычайно горластые, каждое утро кричат во все горло, ха-ха! Но тебе следовало бы и это облечь в сумерки. Я пойду лягу!

Он немного замешкался, но ничего не спросил; ему ответил Виктор:

– Я повсюду ставлю запоры. Сумерки не могут сюда проникнуть.

Когда стихло, Виктор вышел на двор; небо теперь было таким же темным, как равнина. Над самым горизонтом высилась небольшая золотистая лента заходящего солнца. Он подождал, и вот луч света показался в ночи, далеко-далеко! Это был поезд, который назывался «вечерний скорый», он никогда не останавливался. Местный поезд прибывал на рассвете и стоял едва ли две минуты.

Когда настала последняя ночь перед отъездом Виктора, его отец чувствовал себя таким усталым, что с трудом поворачивался в кровати и спрашивал:

– Ты все взял с собой? – И тут же засыпал снова.

Было ветрено, и ветер дул, как обычно, прямо с равнины. Свет на куриных фермах еще не зажигали. Виктор поставил чемодан на перрон. Было очень холодно. Темная голубизна ночи начала сменяться серостью. Никогда не знаешь: иногда поезд приходил слишком рано, случалось, что машинист даже проезжал мимо.

Тут запел первый петух. И Виктор увидел, что подходит поезд, долгая вереница светящихся окон, застывшая на месте. Поезд остановился на общинном выгоне, на дальних путях от перрона. Виктор схватил чемодан и помчался вдоль рельсов; он не видел, но почувствовал, что поезд там, вдали, снова тронулся; добежав до первого вагона, Виктор вскочил на подножку, но, немного промахнувшись, ударился подбородком о железную ступеньку. Черт!.. Забросил чемодан в вагон, внутри было пусто. И тут поезд остановился там, где следовало, у перрона.

Поезд простоял слишком долго, минуты шли, на него никогда нельзя было положиться. Ранний рассвет отражался в реке, четко обрисовывая мост и что-то на мосту; машинист не дал сигнала, когда поезд снова тронулся; как раз в тот миг, когда вагон медленно скользил мимо, Виктор увидел своего отца, махавшего поднятыми вверх руками в знак торжественного прощания, а петухи все пели…

Мало-помалу Виктор добрался до дома, где художникам со всех концов мира полагалось трудиться – каждому в отдельной мастерской – в течение того времени, какое соответствовало его дарованию, для Виктора – семь недель. Дом занимал в длину два квартала, довольно высокий. Просторный вестибюль был обнесен стеклянными стенами, снаружи проносились мимо – один за другим – автомобили; люди, казавшиеся с виду незнакомыми, сидели вокруг прозрачного стола в черных пластмассовых креслах, а за стойкой две молодые женщины стучали на пишущих машинках. Виктор поставил чемодан возле стойки и стал ждать. В шуме машин он различил странный шепчущий звук, похожий на стук падающих капель дождя, он не понимал, откуда тот шел. Виктор разложил свои документы, каждая бумага подписана, скреплена печатью и засвидетельствована. Все было в полном порядке. Но вот подошла она. Виктор протянул ей еще одну бумагу, на которой он на чужом языке попытался выразить свою благодарность и свою гордость… Она улыбнулась, как показалось, немного устало и дала ему заполнить бланк. Ее лицо было худеньким и заостренным, с огромными, подведенными черным глазами, она была одета в нарочито отталкивающем стиле, что считалось сексуальным в том сезоне. Виктор подумал, что ее одежда не скрывала бедности. Он не разобрался в этой анкете; для него это была просто широкая полоса нечитаемого текста, и он не понимал, на что должен был подписаться. Положив руку на бумагу, он посмотрел на женщину за стойкой. Она указала ему пустые строки в самом низу, и он написал свое имя, а она дала ему ключ. Все тот же шепчущий звук наполнял помещение, будто шум отдаленного водопада, без малейших изменений в силе и тональности. Он спросил: