18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Туве Янссон – Летняя книга (страница 113)

18

Он замечает, что ей нравится свет, быстрыми и ловкими жестами она поправляет прическу, надевает перчатку и снова снимает ее. Видимо, подбирает слова, чтобы произнести что-то умное, но в конце концов только смеется. «Так, пожалуй, разумней всего», – философски отмечает месье Шате.

Вот она перебирает вилкой картофель фри, краснеет, что-то роняет – и до его столика докатывается зеркальце. Мужчина разворачивается, месье Шате протягивает ему безделицу, рассматривает открытое самоуверенное лицо и думает: «В точности как я. Тот же тип внешности. И галстук завязан не как у всех».

Интерес к молодой паре растет, месье Шате пытается представить, как они встретились, чем занимаются, куда он пригласит ее после ужина; возможно, они уже влюблены. «Это начало романа, – решает месье Шате, – и я хочу узнать, чем для них закончится этот вечер. Мне нужно тренировать наблюдательность, следя за развитием мелких эпизодов».

По его лицу пробегает мудрая и скромная улыбка, он опускает голову и ждет.

Небо тем временем приобрело характерный ночной оттенок и стало красным отражением города. Месье Шате идет за парой следом. Удовлетворенно кивает, видя, как мужчина покупает ей фиалки. Иногда девушка с немым восторгом застывает у витрин. Потом она слегка замедляет шаг рядом со зданием, из которого льется музыка, но потанцевать, видимо, все же не хочет. Месье Шате следует за ними по Монмартру, на Пуассоньер, по Бон-Нувель.

Толпа гуляющих редеет. Девушка больше не заглядывает в окна магазинов. На бульваре Сен-Мартен они уже идут под руку. Месье Шате кивает.

«Все это не для меня, но я знаю, что они сейчас чувствуют. Впрочем, я всегда старался избегать привязанностей».

Они идут очень медленно и вдруг сворачивают на боковую улицу. Мсье Шате так жаждет продолжения, что без колебаний ныряетза ними в темноту. Ему хочется дойти до конца. Но он больше не может следить за ними так, как раньше. Они оставили его снаружи. А сами скучными, ровными шагами мерят темноту, и он не слышит, о чем они говорят. Ужасное подозрение – это брат и сестра? Впрочем, вряд ли. Пара останавливается, и месье Шате удовлетворенно видит, как они поворачиваются друг к другу лицом.

Резкая вспышка автомобильных фар пронзает тьму. Мужчина поднимает голову, машет водителю. Открывает дверцу, светлым пятном мелькает шляпа девушки. Свет фар скользит дальше по асфальту – и улица пуста.

Им овладевает страшное неведомое разочарование. От него только что уехала молодость, исчезла, не оставив и шанса просто постоять в стороне и подумать. Он чувствует себя безумно одиноким, старым, покинутым. Из тьмы проулка выползают новые неприятные мысли. Месье Шате пытается их отогнать, резко взмахивая рукой, – когда-то он так стирал с холста свои эскизы.

Но этот не стирается. Он захватил месье Шате в плен и угрожает подчинить себе все его тело. И тут откуда-то издалека доносится шум бульвара, и месье Шате поворачивается и мчится навстречу, убегает, будто от дурного сна, – и снова выныривает на свет, останавливается, дрожа, переводит дыхание и медленно идет к Магдалине.

Клише

Его смех был как будто замедлен; мне показалось, что он внимательно и пристрастно прислушивается сам к себе. Удовлетворившись прозвучавшей иронией, он посмотрел на меня и страдальчески улыбнулся. Волосы вздымались над его головой, точно нимб из черного оперения, тонкие изогнутые брови напоминали женские.

Я прикурил сигарету, ожидая, когда он заговорит о себе. Непривычное молчание, без сомнений, объяснялось тем, что он выбирал момент для эффектного старта.

И такой наступил. Шум в зале внезапно стих, какой-то человек вышел вперед и с дурацкой торжественной миной двенадцать раз ударил в дрожащий гонг. Свет погас, и все принялись обниматься, плакать и стучать по столу. Я повернулся к другу и с облегчением пожелал ему счастливого Нового года.

«Жизнь – это неизлечимая болезнь, заканчивающаяся смертью», – изрек он в ответ, упоенно растягивая каждое слово.

Я посмотрел на него с досадой, надеясь, что он прочтет в моем взгляде: «Цитата».

«Тебе следовало сказать это пару минут назад. Было бы уместнее».

«Последний день старого года, – проговорил он тихо, – и без того выдался изрядно тяжелым. Усталым и старым. Неужели ты не замечал эту разлитую в воздухе предновогодних дней неутоленность, которая давит на тебя с силой в десять атмосфер? Неужели ты не чувствовал этого? – Он вопрошающе поднял на меня светлые, широко распахнутые глаза, но, не дождавшись ответа, продолжил: – Проклятый день, когда ты обязан принимать так называемые правильные решения и строить планы… Это случилось в канун прошлого Нового года. Мучительная ночь, вопиюще далекое и слепое небо. Мне казалось, оно гудит, как телеграфный столб».

Он удовлетворенно прищурился. Я был его публикой – искушенной публикой, которая умеет слушать.

«И пока старый год уходил, я смотрел в себя, да-да, я оглядывался в прошлое настолько, насколько мог – до самого марта.

И видел только мелкого пакостника, гадкую тварь, ползающую вперед-назад – причем чаще назад или вокруг самого себя. Я понял, что был безумцем, презренным существом. Тем, кого именуют грешником – грешником, чей цвет черный, как ночь, грязь, темная вода…»

Он умолк, с неодобрением уставившись на мой галстук. Какая скука, думал я, считать себя белым или черным. Прыгать от одной крайности к другой, отказываясь признавать, что твой настоящий цвет – серый. Просто серый.

В жизни не встречал человека, который бы трубил о своей беспринципности, безволии, малодушии!

«Мне, собственно, хочется рассказать тебе о том, – продолжил он, глядя мне в лицо, – как целых три безумных месяца я стоял перед зеркалом самовоспитания, после чего впал в ярость, разбил его и снова стал самим собой. Ты понимаешь, о чем я?»

«Э-э-э, конечно», – ответил я, чувствуя раздражение и внезапный беспричинный стыд. Какого черта он всегда устраивает столько шума вокруг своей «душевной жизни»? Только нездоровые люди уделяют этому так много внимания.

«Ты же знал Миллу Карлберг?» Вопрос прозвучал неожиданно, а он вдруг стал почти испуганным и имя пробормотал с тем же смущением, с каким обычно называют свое собственное.

«Разумеется», – ответил я удивленно.

«И что ты о ней думал?..»

«Ну… вполне милая… Я ее мало знал. Пожалуй, немного нервная. Бедняга ведь покончила с собой».

«Да, очень странная история, – с горячностью перебил он. – Она уходит из дома, все как всегда, прощается, предупреждает: „Нет, к чаю меня не будет“. Закрывает дверь. Уходит и не возвращается. Никогда. А потом ее тело всплывает в порту».

Мне неприятно это слышать. А он улыбается, как щедрый меценат и благодетель: «Сейчас я все тебе расскажу. Я ни с кем этим раньше не делился.

Так вот. Ты замечал, что некоторые люди становятся нашими злыми гениями, воплощением всего худшего, что есть в нас самих?

Неужели не замечал? Это как мистер Хайд, которого мы ненавидим и боимся, но он все равно чем-то нас очаровывает!

Так вот, Милла Карлберг была именно такой. Как только я ее увидел, сразу понял, что мы скроены по одному лекалу. Ужасная личность; она использовала мои слова, мои жесты, мои мысли! Это напоминало отражение в кривом зеркале: мы полностью искажены, но по-прежнему узнаваемы. Ты не замечал? Ты действительно этого не видел?

Хуже всего, что она была женщиной», – продолжил он со злобой, которую я в нем даже не подозревал.

«Она была женщиной и все равно была похожа на меня! Те же противные, напоминающие птичий пух волосы! Как унизительно: все то женское, что есть в моем характере, обнаружилось – и приумножилось – в ней. А она при этом ни о чем не догадывалась и хорошо ко мне относилась, стремилась к общению и любила во мне себя самоё. Ты понимаешь, как я ее страшился? Ты это понимаешь?»

«Да, – рассеянно отозвался я. – Это, наверное, было ужасно. В духе жуткой истории о Вильяме Вильсоне Эдгара По…»

«Нет, – перебил меня он, – это не Стивенсон и не По, это моя история и моя трагедия. Настоящий кошмар – встретить копию себя самого. А Милла Карлберг была именно моей копией! Я представлял, что каждый, кто видит и слышит ее, вспоминает меня и думает, как это поразительно и смешно. За очередным ужином нас сажают вместе, нас никуда не приглашают поодиночке!

И я молчу, потому что она произносит все, что я хочу сказать, она повторяет мои слова, а я даже есть не решаюсь из опасения, что она начнет дублировать мои жесты. А потом мне приходит чудовищная мысль: она же слишком глупа, чтобы подражать мне осознанно, и вдруг это я ее отражение! Только представь! Представь! Ты можешь это представить?»

«С трудом», – признал я, но он продолжил, не слушая: «И я сказал себе: я от этого с ума сойду, просто с ума сойду! Я уеду… И тут наступает эта новогодняя ночь. Небо гудит, как далекий телеграфный столб, я смотрю в себя и понимаю: нужно что-то менять. А потом словно удар молнии, гениальное, но страшное озарение: ты перевоспитаешься, если будешь всегда держать перед глазами свое худшее „я“! Свое худшее „я“, – он выдерживает небольшую нарочитую паузу, – Миллу Карлберг».

Пораженный, я смотрю на него. Он мне впервые интересен. Лицо разрумянилось от вина и тепла, непривычно большие светлые глаза сияют. На губах то и дело мелькает улыбка – он так погружен во все, о чем рассказывает, что больше не взвешивает каждое слово, и слова летят, как пули.