реклама
Бургер менюБургер меню

ТУТТУ – Записки сумасшедшей: женский роман о пользе зла. Книга 1. Заколдованный круг (страница 12)

18

С другой стороны, почему бы не написать свою историю? Вдруг найдется кто-нибудь, кто, прочитав мою историю, осмотрительнее напишет свою. Должен же быть хоть какой-то смысл в моих слабостях, хоть какая-то от них польза.

107

В тот вечер, как всегда, оказавшись в коридоре одна, съежившись от страха, я постояла секунду и пошла, боковым зрением следя за движением тени, не в силах ускорить шаг, с трудом переставляя непослушные отяжелевшие ноги.

Вдруг мне пришла мысль обернуться и посмотреть на свою тень. Бредовая идея, с учетом моих страхов, но, что удивительно, подспудно я знала, что сделаю это – некоторые мысли имели надо мной поразительную власть. Затем я вспомнила о броши – она напомнила о себе сама, шершавым покалыванием в ладони.

– Да-да, брошь тебя защитит, – отчетливо прозвучал насмешливый голос.

– Да-да, – эхом подумала я, не обращая внимания на иронию.

Чуть сжав прижатый к груди кулак, и острее ощутив лепестки броши, я оглянулась назад через левое плечо.

– Это не я! – вскликнула я.

«Это не моя тень! – возмутилась я уже мысленно. – Я еще маленькая, только закончила второй класс! Где тень от моего платья с завышенной талией и красивой пышной юбкой, и рукавом «фонарик»? Его сшила моя мама! – я негодовала: – И где же мои ножки? Где мои красивые ножки?!»

108

Мне хотелось разрыдаться от такой несправедливости, призвать всех, кого можно, чтобы только засвидетельствовать, что эта тень – не моя.

И действительно, прямо от моих стоп, сначала по полу, затем ломаясь от плинтуса, шли совсем другие ноги – в брюках! Я отчетливо видела по́лы пиджака, широкие плечи, на которые свисали длинные распущенные волосы. На автомате я подумала: наверно, это не волосы, но капюшон… Или все же это я, и мои волосы распущены?

Подняв свободную руку, потрогала косы. Несколько раз проведя рукой по волосам – тень не шевельнулась все это время – я удостоверилась, что и руки тоже не мои, и голова. И мысли, и глаза! И да, Тень смотрела на меня. Она присутствовала отдельной личностью.

Это был мужчина. Добрый. Он улыбался, мысленно говоря: «Да, изучай, исследуй. Это Я».

109

Словно отделившись от себя, я наблюдала себя со стороны; не выскочив из себя, но изнутри же, и, в то же время, со стороны. Обнаружила при этом, что, во-первых, открыто, искренне возмущаюсь – возможно, впервые в жизни; во-вторых, я забыла, что нахожусь в ситуации, в которой уже привыкла испытывать страх и, хотя контекст прежний – полумрак и тень, – я не боюсь. Все время искала страх, но его не было – только ощущение свободы, воли; и чувство, что нахожусь в обществе безоговорочного защитника, любящего меня безусловно, просто так, потому что Я Есть…

110

Видимо, услыхав мой вскрик, из комнаты родителей вышел Хасен. Взяв за руку – второй раз за день его влажная рука прикасалась к моей, такой же теперь влажной – он довел меня до двери спальни. И хотя вместо страха пришло спокойное знание, что я никогда не была и не буду одна, за эту ладонь, что молча взяла мою руку, я благодарна Хасену до сих пор.

Этим вечером моя комната и постель не казались холодными, а кладбище, растеряв демоническую привлекательность, стало если не родным, то уж точно живым и теплым. Иначе и не могло быть – на нем ведь похоронен – на нем живет! – мой папа, папочка.

Ночью я крепко спала, а на рассвете мы – я и моя Тень – поговорили.

Того разговора я не помню, и не хочу фантазировать на эту тему. Отмечу только еще раз, что это было последнее лето, проведенное у родственников отца. Щемящая, острая, невозможная, неутолимая любовь к ним, к их дому, саду и даже их фруктам навсегда покинули мое сердце.

Я больше никогда не видела ни бабушку, ни дедушку, ни Нафисат, ни Хасена, ни других дядей. И я не знаю и не помню, как это случилось по факту, но дальше они жили без меня. Хотя в Туркужин я еще ездила несколько лет. Но гостила теперь у родственников по материнской линии.

111

Каждое лето в нашей квартирке в Светлогорске мама делала ремонт: приводила в порядок сантехнику, белила-красила, покрывала лаком пол. Слова «евроремонт» мы еще не знали; как не знали, что ремонт по силам поднять только специальным людям, «мастерам».

Благодаря этому незнанию, с тринадцати лет я штукатурила и белила, клеила обои и выкладывала плитку. Как бы я все это делала, если бы знала, что не умею этого делать?..

Следом за появлением в нашем обиходе слова «евроремонт» появились и специалисты по «армянской» побелке, и жизнь наша изменилась, конечно. Слова: «Нет-нет, ты не сможешь побелить, не сможешь и поклеить, тем более, покрасить, сейчас и краски другие и специальные технологии, нужно нанять мастера!» – на десятилетия «заговорили», заморозили любую мою «ремонтную» инициативу и способность просто делать: надо покрасить – красишь; надо поклеить – клеишь!

Скажу больше, если бы я знала, что не умею белить и не белила, я бы не попала на службу в органы государственной безопасности…

112

Краски и лаки советских времен, кто помнит, были пахучими и долго сохли. Так что на обязательный ежегодный ремонт в крошечной хрущевке уходил месяц.

Сделав работу, мама уезжала то в Тбилиси, то в Ереван, то в Тбилиси и оттуда в Ереван, а потом в Москву, совмещая экскурсии и скромный пролетарский шопинг. Бабушка Уля с младшей моей Мариной гостили в «ремонтный» месяц у туркужинских родственников Апсо: дяди Михаила с супругой и детьми. С десяти лет у маминой родни гостила и я…

113

Низина, пекло, открытый всем ветрам двор без ворот, а вместо сада заросли кукурузы и скучные ряды картофеля…

В округе везде, где можно сажали именно кукурузу и картофель, а деревьев не было. Возможно, потому что хватало плодов с дерева-исполина, росшего посреди огорода моей родни.

То была груша, одинокая, единственная, соперничавшая по высоте с окрестными холмами. Именно по груше, видимой с самой дороги, узнавали, где именно живут старейшина рода Шухиб, а затем его сын Михаил со всем семейством.

114

Семейство Апсо признавало грушу народным достоянием. Все соседи, стар и мал, беспрепятственно угощались ее плодами. Никто никому ничего не продавал, никто ни у кого даже разрешения зайти в огород не спрашивал – просто заходили во двор и, поздоровавшись с хозяевами, если те оказывались в зоне видимости, по протоптанной через огород тропинке, шли к дереву.

Ходоки из Верхнего Туркужина, из селений, лежащих за холмами, наведывались к груше так же спокойно, как собственные соседи и родственники.

История груши, благодаря воспоминаниям родственников, просматривалась на десятилетия назад. Мой кузен Хотей, сын Михаила, другие старшие вспоминали, когда и кто приходил-приезжал «посмотреть на дерево поближе», отведать его плодов.

Кто помнил войну, рассказывали, как по-особому обильно груша плодоносила в те годы, и в голодные послевоенные; и как лакомились грушами румынские солдаты (у нас оккупантами были именно румыны). Женщины постарше часто вспоминали как один румын увидел под деревом дочь Шухиба (тогда единственную) и влюбился. Отступая, он хотел увезти мою тетю с собой в Румынию, заехал во двор на мотоцикле, искал, звал-кричал, но так и не нашел…

115

Даже Михаил, мамин сводный брат, единственный выживший участник войны, ко времени когда знала его я очень нездоровый – он был в немецком плену с 43-го, а вернулся домой только в 56-м, после сталинского лагеря… так вот даже он оживал, когда слышал рассказы о дереве, и о Шухибе, конечно, история жизни которого заслуживает отдельного романа.

В контексте рассказов о грушевом дереве, Шухиба вспоминали часто. В конце жизни он часто сидел на молотильном камне во дворе. Увидев проходивших к дереву мальчишек, он подзывал их: «Ну-ка подойди, бездельник, дай я тебя ударю своей палкой». Не смея ослушаться, те подходили, конечно, но, естественно, уворачивались от трости старика.

Шухиба я не застала, он умер в год моего рождения, а на том камне, видела, часто сидел его сын Михаил.

116

Мое утро в гостях у Апсо начиналось с похода в огород, к дереву.

Не знаю кому как, мне оно являлось при всяком приближении к нему совершенно живым и говорящим. Оно улыбалось – и это не преувеличение и не метафора, что бы вы понимали, уважаемые – и, приветствуя меня, хмурую спросонья, угадывало мои мысли, потому просило посмотреть не наверх, а под ноги.

– Я хочу сорвать с ветки, а не подбирать с земли! – говорила я, начиная общение с пререканий.

– Но ты просто посмотри на землю.

– Я хочу целое, без щербинок и вмятин, – настаивала я, задрав голову, словно моя шея зафиксирована в гипсовом протезе.

И тогда дерево замолкало.

Не встречая более сопротивления своим намерениям, я смотрела под ноги: «На всякий случай, раз попросили; не понравится, сорву с ветки» – и замирала в восхищении. Потому что дары груши были именно без щербинок и вмятин.

117

Это дерево было особенным, конечно. Мой детский мир вообще был живой изначально, весь, но это дерево… оно умело говорить лучше других.

Каждое божье утро груша сначала скидывала на землю обильнейшую листву и только потом сбрасывала на нее россыпь своих плодов. Огромное блюдо из листьев с несчетным количеством груш желтых и с красным бочком, зеленых, но все равно спелых; спелых, и все же сохранявших твердость; твердых, но источающих неповторимый аромат; ароматных, с зернистой, шершавой мякотью.