Томас Манн – Смерть в Венеции (страница 3)
Я затребовал свое небольшое состояние и, почти ни с кем не простившись, покинул город, дабы сначала отправиться в путешествие.
Три последующих года, когда я с жадной восприимчивостью отдавался тысячам новых, меняющихся, самых разнообразных впечатлений, вспоминаю словно прекрасный, далекий сон. Как давно я отмечал Новый год среди снегов и льдов у монахов на Симплоне, в Вероне бродил по пьяцца Эрбе, с Борго Сан-Спирито впервые зашел под колоннаду Святого Петра, где мои оробевшие глаза потерялись на неимоверной площади, с Корсо Витторио-Эммануэле смотрел вниз на мерцающий белизной Неаполь и далеко в море видел расплывающийся в голубой дымке грациозный силуэт Капри… А на самом деле прошло немногим более шести лет.
О, я жил очень осторожно, полностью по средствам – в простых частных комнатах, недорогих пансионах, но поскольку поначалу мне было трудновато избавиться от привычек зажиточного бюргера, да и из-за частых переездов, лишние расходы оказались все же неизбежны. Я выделил на странствия пятнадцать тысяч марок моего капитала, однако в эту сумму не уложился.
Кстати, с людьми, встречавшимися в путешествиях, мне было хорошо – не любопытствующие, сами же нередко весьма любопытные создания, для кого я, правда, не являлся предметом почитания, как для прежнего моего окружения, но мне не приходилось опасаться и неприязненных взглядов и вопросов.
Со своими светскими талантами я порой пользовался в пансионах искренним расположением, в этой связи вспоминаю одну сцену в салоне пансиона «Минелли» в Палермо. В кругу разновозрастных французов я, энергично используя мимический арсенал трагиков, мелодекламацию и бурные гармонии, с ходу начал импровизировать на пианино музыкальную драму «Рихарда Вагнера», и стоило мне под неистовые аплодисменты завершить ее, как ко мне подскочил пожилой господин, почти уже без волос на голове, с тощими белыми бакенбардами, елозившими по воротнику серой дорожной куртки. Он схватил меня за руки и со слезами на глазах воскликнул:
– Но это поразительно, сударь! Поразительно, дорогой вы мой! Клянусь вам, за тридцать лет я не получал более изысканного удовольствия! Ах, вы ведь позволите мне поблагодарить вас от всего сердца, не так ли? Но вам просто необходимо стать актером или музыкантом!
Нужно признаться, в таких случаях я испытывал нечто вроде высокомерия гениальности, свойственной крупным художникам, в дружеском кругу снизошедших до того, чтобы прямо на столе нарисовать простенькую, но остроумную карикатуру. После ужина, однако, я проводил в салоне одинокие и печальные часы, извлекая из инструмента торжественные аккорды и полагая, что вкладываю в них настроение, пробуждаемое во мне видом Палермо.
Из Сицилии я ненадолго наведался в Африку, затем сразу же поехал в Испанию и там-то, недалеко от Мадрида – дело было в сельской местности, – в один из мрачных, дождливых зимних дней впервые испытал желание вернуться в Германию, более того – необходимость. Ибо, не говоря уже о том, что я начал тосковать по спокойной, упорядоченной, оседлой жизни, было несложно подсчитать, что к возвращению я при всей экономии израсходую двадцать тысяч марок.
Я не слишком оттягивал момент, чтобы потихоньку пуститься в обратный путь через Францию, где, подолгу задерживаясь в некоторых городах, провел приблизительно полгода, и с печальной отчетливостью вспоминаю еще летний вечер, когда въехал на вокзал одной средненемецкой резиденции, которую уже осматривал в начале путешествия. Теперь я был чуть более образован, обладал определенным опытом, знаниями, и меня переполняла ребяческая радость оттого, что я наконец-то получил возможность в беззаботной независимости, охотно ограничиваясь своими скромными средствами, устроить здесь ничем не омраченную, созерцательную жизнь.
Было мне тогда двадцать пять лет.
Место оказалось выбрано недурно. Почтенный город, еще без слишком шумной сутолоки метрополии, без слишком противной деловой возни, а с другой стороны – несколько довольно больших старых площадей, не лишенная оживленности и элегантности уличная жизнь. В окрестностях попадались симпатичные места, но я всегда предпочитал со вкусом разбитую эспланаду на холме Жаворонков, узком протяженном отроге, к которому прислонилась бо́льшая часть города и с которого можно любоваться широкой панорамой домов, церквей, реки с плавными излучинами и дальних просторов. В некоторых ракурсах, а особенно когда чудесным летним вечером дает концерт военная капелла, снуют экипажи и прохожие, вспоминается Пинчо. Но мне еще предстоит вернуться к этой эспланаде…
Трудно представить, с каким хлопотливым наслаждением я обустраивал просторную комнату и прилегающую к ней спальню, снятые мной в оживленном квартале, почти в центре города. Хоть родительская обстановка большей частью перешла сестрам, мне все же перепало необходимое: солидная прочная мебель, доставленная вместе с моими книгами и обоими портретами предков, но в первую очередь – старый рояль, отписанный мне матерью.
Должен признаться, когда все было расставлено и разобрано, когда скопившиеся в путешествии фотографии украсили стены, тяжелый стол красного дерева и пузатый комод и я, управившись с делами, чувствуя себя в надежном укрытии, опустился в одно из кресел у окна, переводя взгляд с улицы на новую квартиру и обратно, удовольствие мое было немалым. И все же – никогда не забуду этого мгновения, – все же помимо довольства и уверенности во мне зашевелилось нечто иное, какое-то крохотное ощущение боязни и беспокойства, слабое сознание возмущения и противления мощной угрозе… слегка гнетущая мысль, что положение мое, до сих пор бывшее лишь временным, теперь нужно считать определенным и неизменным…
Не скрою, эти и подобные чувства всплывали снова и снова. Но возможно ли избегнуть вечеров, когда смотришь в сгущающиеся сумерки, а то и в медленный дождь и становишься жертвой припадков мрачного предвидения? В любом случае не подлежало сомнению, что будущее мое обеспечено. Круглую сумму в восемьдесят тысяч марок я доверил городскому банку, проценты – господи, какие скверные времена! – составили где-то шестьсот марок в квартал, позволяя мне, таким образом, жить пристойно, снабжать себя чтением, иногда посещать театр, не исключая и чуть более непритязательного препровождения времени.
Отныне дни мои проходили сообразно идеалу, издавна бывшему моею целью. Поднимался я около десяти, завтракал и до полудня проводил время либо за пианино, либо за чтением литературного журнала, книги. Затем брел в ресторанчик, куда заходил регулярно, обедал, после чего предпринимал более длительную прогулку по улицам, по пассажу, окрестностям, на холм Жаворонков. Возвратившись домой, снова принимался за утренние занятия: читал, музицировал, иногда даже развлекался чем-то вроде рисования или писал подробное письмо. Если после ужина не шел в театр или на концерт, то сидел в кафе и до отхода ко сну читал газеты. Но день выходил чудесным, имел отрадное наполнение, когда за пианино мне удавался мотив, казавшийся мне новым, красивым, когда из прочитанной повести, увиденной картины я выносил устойчивое нежное настроение…
Не умолчу, впрочем, что я выстраивал распорядок дня не без определенного идеализма, всерьез намереваясь придавать дням возможно больше «наполнения». Питался я скромно, имел, как правило, всего один костюм, короче, осмотрительно ограничивал телесные потребности, чтобы, с другой стороны, быть в состоянии уплатить высокую цену за хорошее место в опере или концерте, купить литературную новинку, посетить ту или иную художественную выставку…
Но дни проходили, из них складывались недели, месяцы – скука? Признаюсь, не всегда попадается в руки книга, способная наполнить целый ряд часов; а в остальном безуспешно пытаешься фантазировать на пианино, сидишь у окна, куришь сигареты, и тебя неотвратимо окутывает чувство отвращения к миру и самому себе; снова тобой овладевает боязнь, злосчастная боязнь, и ты вскакиваешь, бежишь на улицу, чтобы весело, как заправский счастливец, пожимая плечами, поглазеть на служащих и рабочих людей, духовно и материально слишком бедных для праздности и наслаждения.
Способен ли вообще двадцатисемилетний человек всерьез верить в окончательную незыблемость своего положения, пусть она лишь вероятность? Птичий щебет, крошечное пятнышко небесной лазури, улетучившийся ночной сон – все сгодится, чтобы излить в сердце внезапные потоки смутной надежды и наполнить его большим праздничным ожиданием непредвиденного счастья… Я брел изо дня в день созерцательно, бесцельно, сосредоточившись на какой-либо мелкой надежде – даже если речь шла всего-навсего о дне выхода в свет развлекательного журнала, – в истовой убежденности, что я счастлив, и время от времени несколько утомляясь одиночеством.
Право, не так уж редко выпадали часы, когда меня охватывала досада от нехватки общения с людьми, – ибо нужно ли объяснять эту нехватку? У меня не было никаких связей с хорошим обществом, а также с первыми и вторыми кругами города; дабы влиться в ряды золотой молодежи в качестве fêtard’а[3], мне просто не хватало средств, а с другой стороны – богема? Но я получил хорошее воспитание, ношу чистое белье и нештопаный костюм, у меня нет ни малейшего желания за липким от абсента столом вести анархистские разговоры с неряшливыми юношами. Одним словом, не находилось ни одного четко очерченного общественного круга, коему я мог бы принадлежать по праву очевидности, а знакомства, которые тем или иным образом завязывались сами по себе, были редкими, поверхностными и прохладными, – честно признаюсь, по моей вине, поскольку я и тогда вел себя сдержанно, с чувством неуверенности и неприятным сознанием, что даже какому-нибудь опустившемуся художнику не смогу коротко, ясно, с последующим признанием с его стороны объяснить, кто я и что.