Шопенгауэр и Вагнер… Сказать ли заветное слово и о третьей «звезде прекраснейших высот»? Прекрасно помню улыбку, почти подавленный мною смех, когда в один прекрасный день парижские литераторы, которых я расспрашивал о Ницше, дали понять, что по большому счёту он не более чем прилежный читатель французских моралистов и афористов. Хоть бы Паскаля назвали. Но они не пошли дальше Шамфора… Это случилось за несколько лет до войны, вовсе не нужной для того, чтобы научить меня видеть немецкость Ницше. Да и вряд ли эту немецкость надо сегодня доказывать. Невероятная мужественность его души, антиженственность, антидемократизм – что может быть более немецким? Что может быть более немецким, чем его презрение к «современным идеям», «идеям XVIII века», к «французским идеям» английского, по его убеждению, происхождения; французы, говорит Ницше, были лишь обезьянами этих идей, актёрами, солдатами – и жертвами, «ибо от проклятой англомании «современных идей» l’âme française под конец так отощала и осунулась, что нынче почти с недоверием вспоминаешь её шестнадцатый, семнадцатый век, глубокую страстную силу, находчивое благородство» («По ту сторону добра и зла»). А абзацем ниже речь идёт о «неукротимой глупости и трескучем словоблудии демократического буржуа» – не без того «глубокого отвращения», с каким сам немецкий дух поднялся против англо-французского мира идей… «С глубоким отвращением»… Тут видно, как хорошо Ницше понимает Достоевского в вопросе об упорствующей роли немецкого естества в духовной истории Европы; впрочем, они прекрасно понимают друг друга не только в этом. «С глубоким отвращением»… Вот он, исток войны – немецкой войны против западной «цивилизации»! Но прежде всего, если «великий учитель» Ницше Шопенгауэр был лишь антиреволюционером – в силу пессимистичной этики, ненависти к непристойному оптимизму демагогов современности и прогресса, – то сам он являлся антирадикалом в доселе неслыханном, воистину радикальном смысле и степени, и как раз данное качество, данные взгляды позволили его немецкости прорваться со стихийной мощью. Ибо антирадикализм – не в похвалу и не в осуждение – это отличительно-определительное своеобразие, или своеобычие, немецкого духа; народ этот нелитературен именно потому, что антирадикален, или, дабы обратить негатив в высший позитив – но, опять же, не в похвалу и не в осуждение, – народ жизни. Именно понятие жизни, это самое немецкое, самое гётевское и в высшем, религиозном смысле консервативное понятие, Ницше наполнил новым чувством, придал ему новую красоту, силу, святую невинность, поднял на самую высокую ступень, облёк духовной властью. Разве не прав был Георг Зиммель, утверждая, что после Ницше «жизнь» стала ключевым понятием всего современного мировоззрения? Во всяком случае, им пронизана вся ницшева критика морали, и если прежде эмансипаторская смелость по отношению к морали носила лишь эстетский характер, была полностью заключена в словах Платена («Пред прекрасного святыней склонит голову добро»), то именно Ницше, продемонстрировав несравненно более глубокий и страстный цинизм, впервые философски усомнился в высших нравственных идеалах, в самой истине и её ценности для жизни, поставив радикальнейшую психологию на службу антирадикальной, антинигилистической воле. Он отдал «добро» на суд не прекрасного, а самой жизни… Или это одно и то же? А может, он лишь назвал прекрасное новым, священно-пьянящим именем жизни? Но тогда его протест против морали был скорее протестом влюблённого, протестом художника, нежели обладал собственно философскими качествами? Мне часто казалось, что для большого поэта философия Ницше могла бы стать таким же кладом, кладовой, какими для создателя «Тристана» стала философия Шопенгауэра, а именно источником высшей, эротически-коварной иронии, что игривой искрой пробегает между жизнью и духом… Ницше, в отличие от Шопенгауэра, не нашёл, или пока не нашёл, своего художника. Однако, если свести к формуле, к двум словам то, чем я духовно ему обязан, иных мне не найти – это «идея жизни», которую, как уже говорилось, если не у Ницше, можно взять и у Гёте, но на которую первый проливает новый, более сегодняшний, более красочный свет; антирадикальная, антинигилистическая, антилитературная, в высшей степени консервативная немецкая идея, благодаря которой – с учётом такой офранцуженной ещё прозы, не убывающего ещё количества шляхетской крови, поверхностной и философской ненависти как к «империи», так и к крестьянской, бурсацкой закваске её создателя, – в самом деле становишься безнадёжным немцем.
И всё же (пишущий имеет право тем решительнее отстаивать своё «с одной стороны», чем твёрже молчком стоит на другой)… и всё же воспитание в школе Фридриха Ницше такое же небезупречное, не сугубо немецкое, как и воспитание в школе Шопенгауэра или Вагнера. Просил бы позволения сослаться на слова, на стих, на жалобу Стефана Георге, которой он заканчивает своё великолепное стихотворение о Ницше в «Седьмом кольце». «Ей нужно было б петь, душе той новой, но не говорить», – восклицает он, цитируя, как всем известно или неизвестно, позднее предисловие своего героя к «Рождению трагедии», где к этому восклицанию присовокуплено разъяснение: «Мне тогда было что сказать, но я не осмелился на поэтическое слово. Жаль! Пожалуй, могло бы получиться!..» «Пожалуй»… Звучит почти кокетливо-загадочно. Наброски к драме об Эмпедокле, очень гёльдерлиновские, он отложил – они датируются 1870–1871 годами, как и дионисийское сочинение. Но можно ли теперь открыто сказать, что та прекрасная жалоба Георге характернее для него самого, нежели для того, о ком в ней говорится? Что поэт, начинавший как parnassien, а сегодня пришедший к полной немецкости своего искусства, личности, обобщив, соотнеся и перенеся на целостное явление Ницше мимолётное сожаление, внушённое воспоминанием об ошибочно-неподобающем, а потому потерпевшем крах и не воплотившемся, в известном смысле умалил, упустил нашего героя именно как целое? Ибо даже желать, чтобы этот «строгий измученный голос» – прекраснее не скажешь – стал новым Гёльдерлином и немецким поэтом, вместо того чтобы «всего лишь» говорить, быть тем, кем он был, а именно писателем высочайшего мирового уровня, прозаиком куда более светских возможностей, нежели его великий учитель Шопенгауэр, первоклассным литератором и публицистом, чем-то очень антантовским (пусть безвкусно, зато точно!), одним словом, интеллектуально развитым европейцем, оказавшим влияние на эволюцию, на «прогресс» (да-да, по сути, на политический прогресс Германии!) не фрагментом «Эмпедокла», не какими-то там песнями принца Фогельфрай и даже не дифирамбами Дионису, а изделиями, которые по манере, вкусу, по лёгкости и злости, рафинированности и радикализму такие же не немецкие и антинемецкие, как и достойное бесконечного восхищения эссе «Что означают аскетические идеалы?», – так вот, даже возжелать этого, несомненно, означает выпустить из виду и умалить культурную миссию Ницше, закрыть глаза на его итоговое, не желаемое им самим, исключительно роковое влияние.
Никаких сомнений: без ущерба для глубокой немецкости духа Ницше своим европеизмом куда боль- ше других способствовал критицистскому воспитанию, интеллектуализации, психологизации, литераризации, радикализации или – не побоюсь политического слова – демократизации Германии. Утверждаю: писать всё наше литераторство училось у него; тут противоречие, которое на поверку таковым не является. Ницше, господа волюнтаристы, ярчайший пример того, что по отношению к эволюции, роковому «прогрессу» решающим является вопрос, не кто чего хочет или кто что думает, а кто что есть (или кто чем становится, или что из кого делают). Как человек немецкой судьбы Ницше был родным братом своему великому противнику Бисмарку, итоговое, невольное, сущностное влияние которого также впадает в демократический поток. Мы вернёмся к этому в своё время, а пока ограничимся тем, что в плане воздействия, влияния как раз величайших людей судьбы на эволюцию в целом воля, суждения, намерения означают и определяют очень мало. И если это справедливо по отношению к великанам, то сколь более справедливо по отношению к нам, невеличкам! Я мог бы привести премилые примеры противоборства между волей и влиянием, намерением и природой – противоборства, которое на фоне кризиса эпохи в ходе, вероятно, жестоких внутренних сражений обостряется, субъективируется и входит в сознание, так что из антидемократического, консервативного, провоенного Савла словно в одночасье выходит антантовски-христианнейший Павел; он выдирает занозу, двадцать месяцев не дававшую ему покоя, и наконец-то обретает самого себя. «Обращение» – всего лишь другое слово для обретения себя…
Так вот, новым, революционным, важным для эволюции Германии – «важным» в положительном или отрицательном смысле, это уж кому как угодно, – стало для неё не столько само учение Ницше, сколько то, как он учил. Уже его крайне западный метод, европействующая проза оказали на немецкую духовность такое же влияние, как и его «милитаризм» и философема власти; а «прогрессивное», цивилизационное воздействие состояло в невероятном усилении, воодушевлении и оттачивании в Германии писательства, литературного критицизма и радикализма. Именно в его школе мы привыкли сплавлять понятия «художник» и «аналитик», так что границы между искусством и анализом размылись. Именно он напомнил нам, что Аполлон, помимо лиры вооружённый ещё и луком, научил смертельно поражать цель. Именно он сообщил немецкой прозе чуткость, художественную лёгкость, красоту, остроту, музыкальность, владение акцентами и страсть доселе неслыханные и неминуемого воздействия на всякого, кто после него набирался смелости писать по-немецки. Не личность его, о нет! – но влияние имеет разительное сходство с акклиматизировавшимся в Париже евреем Генрихом Гейне, которого он ценил и как писателя ставил рядом с собой, – сходство равно сильное как в отрицательном, так и в положительном… Данный анализ сейчас не моя задача. Читатель волен сам выверить эти положения. Надеюсь, мне удалось ясно показать, что резкое усиление прозаико-аналитического элемента в Германии под влиянием Ницше означает прогресс в самом сомнительном – в политическом – смысле, в смысле «очеловечивания», в западно-демократическом направлении, и мы не вполне вправе называть воспитанием в немецко-охранительном духе полученное нами в школе Ницше…