18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Томас Гив – Мальчик, который нарисовал Освенцим (страница 30)

18

Я вернулся в отряд по возведению конюшен. Нам оставалось закончить внутреннюю отделку, полы выложить клинкерным кирпичом в виде узора «елочка», установить и оштукатурить кормушки и напоследок разровнять чердак панелями из цементированных деревянных опилок.

Мне прежде не приходилось работать на таком чудесном объекте. Материалы никогда не подвозили вовремя, и большую часть времени мы просто ждали. Я подружился с пожилым бригадиром, с которым мы разговаривали по-английски.

– Когда закончилась последняя война, я оказался на немецкой территории, – рассказывал он мне. – Для них был Wasserpollak[71], и все смотрели на меня с пренебрежением. А когда я вернулся в Польшу, меня начали презирать за то, что я немец. В 1939 году нацистам этого оказалось достаточно для того, чтобы выдать мне удостоверение Volksdeutsche[72], но они быстро осознали ошибку и отправили меня в тюрьму.

– И теперь вы снова стали поляком? – перебил я его.

– Да, настоящим поляком, и я этому даже рад.

Теперь половина рабочих были людьми гражданскими, ремесленниками из Польши и Чехословакии, которые подписались работать здесь на два года, а то и дольше.

– Опять намазали хлеб овечьим жиром, – жаловались они и оставляли свой обед на каком-нибудь подоконнике, где мы не могли его не заметить.

– Черт бы побрал этих работников кухни. Даже крысы не позарились бы на такое.

Если не считать этих ценных подарков, гражданские боялись открыто проявлять к нам свои симпатии.

Но вскоре в качестве наблюдателей пожаловали совсем нежеланные гости – эсэсовцы, которые занимались лошадьми.

Пьяные, ленивые и грубые, они заняли два помещения в дальнем конце конюшен. Потом налетели на нас, пытаясь напугать. Эсэсовцам было невыносимо жить с нами под одной крышей, но их коллега, строительный инспектор, не стал их слушать.

– Рабочие останутся, пока все не будет закончено, – настаивал наш начальник-эсэсовец.

– В таком случае мы перебьем всех этих гадов, всех до одного, – вопили разъярённые конюхи. – Они тут гадят, воруют репу, пугают лошадей, а ты, доверчивый осел, позволяешь им все это.

Через пару дней, как всегда пьяные, они снова набросились на нас, щелкая кнутами, тыкая в нас пистолетами и понося на чем свет стоит и нас, и гражданских.

– Мы тебе покажем, как воровать у нас, Schweinehund[73]!

Повернувшись в мою сторону, один из них схватил меня за ворот и прокричал, чтобы я возвращался к работе. Я мгновенно вскарабкался по лестнице на чердак, радуясь, что теперь не стою у них на пути. Суматоха внизу продолжалась. Тут я заметил бригадира, прислонившегося к покатой крыше.

– Я знал, что так и будет, но они его никогда не узнают, – сказал он.

– Кого? – удивленно спросил я.

– А ты не знал? – улыбнулся он. – Один из наших ребят продал им бренди, а когда они отказались платить, пригрозил сдать их начальству.

Мы узнали о том, что восстание в Варшавском гетто[74] было подавлено, когда арестованных мужчин, женщин и детей, целыми улицами привезли в Биркенау. Заключенные поляки искали знакомых и пытались узнать подробности.

Вновь установив связь с внешним миром, мы уговаривали гражданских рабочих приносить с собой бутерброды, завернутые в страницы последних номеров «Voelkischer Beobachter»[75] или ее польских аналогов. Судя по всему, союзники были уже близко.

В бело-голубой униформе, с лысыми головами, покрытыми плоскими лагерными шапками, мы сидели на корточках, склонившись над кучами влажного строительного песка, и рисовали карты Европы, отмечая на них линии фронтов.

Учитывая, что усилия союзников уже получили благословение едва ли не всего мирового сообщества и нашли себе могущественных сторонников, наступление освободительных армий шло ужасно медленно. Мы считали, что им уже известно о нацистской политике уничтожения, и ожидали блицкриг в обратном направлении. К тому моменту стало ясно, что фашисты вместе со всеми их ценностями уже потерпели поражение и были отброшены хорошо оснащенной и решительной армией Советского Союза, которая действовала при поддержке местного населения. Остальные союзники были уже на подходе, и мы с нетерпением ждали, когда же они сделают следующее усилие.

Взрослых заботили невосполнимые утраты – семьи, дома и еще многое другое. Они тосковали по довоенной жизни, в которой были и радости женского общества, и вкусная еда. Мы, подростки, напротив, редко вспоминали прошлое. По-настоящему нас волновало лишь настоящее.

Мы очень хотели понять других узников, привезенных со всех уголков Европы, и научиться у них чему-нибудь. Предполагалось, что они будут с нами откровенны, потому что мы не разбирались в политике и не стали бы на них доносить. И в отличие от взрослых, уже успевших поддаться влиянию предрассудков, мы бы не стали на них обижаться[76].

Мне нравилось наблюдать за отношениями и обычаями чужестранцев. Не было такой безобидной привычки, пусть даже и странной, которая вызвала бы у меня отторжение. Только преднамеренное зло заслуживало осуждения.

Трижды в неделю я аккуратно намазывал на хлеб часть 45-граммовой палочки маргарина. А вот деревенские ребята из России съедали ее зараз, как сосиску.

Я считал, что ударить человека можно только, если ты на него зол, а вот для ребят из Греции это была своеобразная игра. Они называли ее Klepsiklepsi, это же слово означало у них «воровство». Чем сильнее была пощечина, которую получал водящий (глаза у него были завязаны), тем веселее потом было наблюдать, как он пытается вычислить вас в толпе улыбающихся игроков, которые изо всех сил стараются выглядеть виноватыми. Если он угадывал, то наступала ваша очередь завязывать глаза, а потом угадывать, кто же вас ударил.

Был еще еврейский мальчик из Бельгии, с виду совсем ребенок. До того, как он очутился в Освенциме по соседству со мной, он ни разу не заправлял свою постель, ни разу не стирал одежду и ни разу не пришивал пуговицы. Ему не приходилось заботиться о себе: он не умел чинить носки, резать хлеб и никогда без спроса не выходил на улицу.

– Когда я жил дома, у меня на голове росла копна волос, и каждое утро мама их расчесывала.

После отбоя он часто плакал, завернувшись в пару жестких и кишащих блохами одеял.

– Если и правда хочешь мне помочь, то, пожалуйста, застели утром мою койку, – умолял он после того, как я попытался его успокоить. – У меня никогда не получится, а я очень боюсь, что меня накажут за неопрятность.

Я помог ему. Возможно, правильнее было дать ему возможность сделать все самому, но я сомневался, что жестокость Освенцима даст ему фору, чтобы он успел стать самостоятельным.

Еще в нашем бараке жил юный, высокий, худой, рыжий, веснушчатый и курносый еврей из Греции по имени Маурис – ходячее воплощение оптимизма. Свободное время он тратил не на поиски еды или друзей, а на образование. Пока остальные обсуждали войну и лагерные новости, Маурис проводил вечера в компании своего друга, профессора, который в обмен на уроки древнегреческого занимался с ним русским, польским и чешским. Мы с ним познакомились, когда он пытался сбить нас с толку хитрой задачкой по математике, и неожиданно для самого себя обнаружил в моем лице равного противника.

Одно время моим напарником по строительному отряду был на удивление хорошо образованный украинец. Невзирая на языковой барьер, мы обсуждали волновавшие нас вопросы. Моя резкая критика в адрес его соотечественников стала для него настоящим вызовом.

– Они бездушные грабители, мерзавцы, которых все ненавидят и презирают, хулиганы, которые не гнушаются нападать на слабых музельманов.

– Все так делают, – возразил он, – а от деревенских парней не нужно ждать чуткости и понимания. Желудки у них побольше ваших, а голод учит быть безжалостным.

– Да, – перебил его я, – знаю, так пусть последуют нашему примеру и бросят все силы на воровство лагерных припасов, а не отбирают хлебный паек у ближних.

– Украинцы не говорят ни по-немецки, ни по-польски, так как же, по-твоему, им удастся сплести интригу? Силы и мышцы – вот и все их преимущество. И разве удивительно, что они ими пользуются? Твое сострадание к тем, кто бережет свой хлеб, чтобы обменять его на табак, попросту неуместно. Лучшего они и не заслуживают. Все, что они копят, – это излишки, и не нужно переживать, если они достаются тем, кому действительно нужны.

Ошеломленный такой позицией, я упорно настаивал на том, что воровать у других заключенных – это не что иное, как «преступление, страшное преступление».

– Не страшнее, чем совершают остальные, – с не меньшей убежденностью парировал мой собеседник. – Ни для кого не секрет, что блоковые-немцы на своих тепленьких должностях присваивают себе часть наших пайков. Цыгане продают сигареты, ловко выковырнув из них половину табака. Евреи обманут при первой же возможности. Это тоже бесчеловечно. Или думаешь, что если все красиво обставить, то воровство уже не воровство? Наши люди грубы и прямолинейны. Они делают то же, что и все, только своего они добиваются силой.

У меня в запасе была еще парочка аргументов:

– Не убедил, – выпалил я. – Это отвратительные хулиганы, и Советам здесь нечем гордиться, это сомнительная реклама Советского Союза!

На что он тихо, с явным пренебрежением ответил:

– Пойди спроси у этих ребят о Западе. Попробуй объяснить им, что они узнали его с цивилизованной стороны.