18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Томас Гарди – Вдали от безумной толпы (страница 74)

18

– Нет, только сердце жены.

Услыхав эти слова, произнесенные шепотом, мужчины обернулись: Батшеба стояла подле них. Словно в доказательство того, что проявленная ею стойкость возникла не сама собой, но явилась следствием усилия воли, она тихо упала, утонув в бесформенном ворохе собственной одежды. От нее более не требовалось сверхчеловеческого напряжения, и, стоило ей это осознать, силы тотчас иссякли.

Батшебу перенесли в соседнюю комнату. Врачебная помощь, уже ненужная Трою, понадобилась его вдове. Ее уложили в постель. Обморок не раз повторялся, что поначалу внушало доктору серьезную тревогу. Когда же он сказал, что жизнь больной вне опасности, Оук покинул фермерский дом, а Лидди осталась в комнате Батшебы, где и провела долгие томительные часы той злосчастной ночи, слушая тихие стоны: «Это я виновата! Как мне теперь жить!? Боже, как жить?!»

Глава LV

Март. «Батшеба Болдвуд»

Перенесемся в месяц март, в ветреный день без солнца, без мороза и без росы. На Йелберийском холме, примерно на середине пути из Уэзербери в Кестербридж, собралось множество людей. Взгляды большинства из них то и дело обращались вдаль, на север. Толпа, состоявшая из нескольких копьеносцев, двух трубачей, а в основном из зевак, обступила экипажи, в одном из которых сидел шериф графства. Среди зрителей были уэзерберийцы, в том числе Когген, Пурграсс и Каин Болл. Они взобрались на площадку, выровненную для того, чтобы повозки могли переезжать гребень холма.

Через полчаса ожидания в той стороне, куда все смотрели, возникло облачко пыли. Вскоре тарантас, везущий одного из двух судей Западного округа, поднялся по склону и замер на вершине. Трубачи заиграли, изо всех сил раздувая щеки, судья переменил экипаж и в сопровождении шерифа и копьеносцев направился к городу. В отличие от других зевак, уэзерберийцы не присоединились к процессии, а вернулись к прерванной работе.

– Ты, я видел, прямо-таки вплотную к карете подлез, – сказал Когген Пурграссу на пути к дому. – Приметил ли, какое было лицо у ихнего превосходительства судьи?

– Да, – ответствовал Джозеф. – Я поглядел на него этак в упор, словно всю душу мог наскрозь прозреть, и увидал в глазах милосердие. Точнее, в том глазу, что был с моей стороны. Нынче такой момент, когда только самую правду говорить следует, ничего не прибавляя.

– Я на лучшее надеюсь, – сказал Когген, – хотя дело, пожалуй, выглядит скверно. На суд я не поеду и другим нашим, кого в свидетели не вызвали, не посоветую. Он еще пуще растревожится, ежели увидит, что мы таращимся на него, будто в цирке.

– Вот и я утром так сказал, – согласился Джозеф. – «Правосудие явилось, чтобы взвесить его на весах, – говорю я этак сурьезно, – и ежели он будет найден легким, то по вине и будет ему»[78]. А малый, который рядом стоял, говорит: «Слушайте, люди! Все должны слушать того, кто так выражаться умеет!» Но об этом я толковать не хочу. Ибо мои слова – они только слова. Хотя слова иных мужей по всему свету расходятся.

– Верно, Джозеф. Остаемся дома, соседи.

Последовав этому указанию, все в напряжении ждали новостей следующего дня. Ближе к вечеру внимание уэзерберийцев привлекло открытие, пролившее больше света на поступок Болдвуда, нежели все подробности, обнаруженные ранее. Те, кто был к нему близок, знали о том, что еще со дня гринхиллской ярмарки он находился в состоянии странного возбуждения. Но никто не видел однозначных симптомов душевного расстройства, которое временами подозревали только лишь Батшеба и Оук. Теперь же в чулане, до сих пор запертом, было обнаружено поразительное собрание вещей: несколько штук дорогих тканей для дамских платьев (шелка и атласы, поплин и бархат всех цветов, какие могли понравиться Батшебе, ежели судить по ее гардеробу), две муфты (соболья и горностаевая), а также шкатулка с драгоценностями, содержащая четыре тяжелых золотых браслета, медальоны и кольца – все наивысшего качества и тончайшей работы. Эти вещи, купленные в разные дни в Бате и других городах, тайно доставлялись домой, тщательно обертывались бумагой и снабжались ярлыком с надписью «Батшеба Болдвуд», а также указанием даты, которая должна была наступить лишь через шесть лет.

В солодовне Уоррена как раз говорили об этих довольно-таки трогательных свидетельствах умопомешательства от любви, когда вошел Оук, вернувшийся из Кестербриджа с известиями. Все красноречиво сказало его лицо, озаренное отсветом печи. Болдвуд признал себя виновным и был приговорен к смерти.

Между тем никто более не сомневался, что он не способен нести нравственную ответственность за свои поступки. Свидетельства, обнаруженные во время следствия, также на это указывали, однако их сочли недостаточным основанием для того, чтобы назначить Болдвуду психиатрическое освидетельствование. Теперь, поняв, в чем суть произошедшей с ним перемены, люди, знавшие его, припомнили множество фактов, которые нельзя было объяснить иначе, как сумасшествием. Разве мог Болдвуд, в частности, бросить под дождем все свои хлебные скирды, будь он душевно здоров?

Министру внутренних дел направили петицию, в которой излагались обстоятельства, оправдывавшие просьбу о пересмотре приговора. Подписей оказалось меньше, чем обыкновенно бывает в подобных случаях: Болдвуд не имел обширного круга друзей в Кестербридже. То, что он нарушил заповедь «Не убий», показалось местным лавочникам закономерным, поскольку он и прежде пренебрегал важнейшими законами провинциальной жизни, а именно приобретал товары напрямую у фабрикантов, хотя Господь создал деревни для того, чтобы они снабжали города покупателями. По настоянию тех немногих сострадательных людей, которые приняли происходящее близко к сердцу, следствие узнало о недавно выясненных обстоятельствах. Были записаны показания, позволявшие надеяться на то, что преступление Болдвуда перейдет из разряда предумышленных убийств в разряд последствий душевной болезни.

В Уэзербери стали с нетерпением ждать ответа на петицию. По прошествии двух недель после вынесения приговора в восемь часов утра должна была состояться казнь. В пятницу после обеда ответ еще не пришел. Оук тем временем покинул здание тюрьмы, куда приходил проститься с Болдвудом. Не желая идти главными городскими улицами, Габриэль свернул в переулок. Дойдя до последнего дома, он услыхал стук молотков и, подняв поникшую голову, обернулся: над трубами виднелась тюремная стена, залитая сочным предвечерним светом, и внутри было заметно движение – плотники ставили во дворе большой столб. Оук отвел глаза и быстро зашагал прочь. В Уэзербери он вернулся уже затемно. Половина деревни вышла его встречать.

– Вестей нет, – устало произнес Габриэль. – Боюсь, нет и надежды. Я пробыл у него больше двух часов.

– Как по-твоему, он в самом деле был не в себе, когда это сделал? – спросил Смоллбери.

– По правде говоря, не возьмусь утверждать. Но об этом мы поговорить успеем. Скажите лучше, как хозяйка?

– По-прежнему.

– Она спустилась?

– Нет. Сейчас ей немногим лучше, чем было в Рождество. Постоянно спрашивает, вернулся ли, мол, мистер Оук и есть ли новости. Мы уж устали отвечать. Сказать ей, что ты здесь?

– Не нужно. Еще не совсем все потеряно, но я, после того как его повидал, не мог больше в городе оставаться. Здесь ли Лейбен?

– Я тут, – отозвался Толл.

– Поступим так. Ты съездишь в город напоследок: отправишься около девяти, подождешь там, а к полуночи вернешься. Говорят, если до одиннадцати ответа не будет, то все кончено.

– Я очень надеюсь, что его помилуют! – воскликнула Лидди. – Иначе хозяйка тоже ума лишится. Бедняжка так исстрадалась! Заслуживает же она, чтобы ее пожалели!

– Сильно ли госпожа переменилась? – спросил Когген.

– Кто с Рождества ее не видел, тот теперь, пожалуй, и не узнает. Словно подменили женщину. Глаза сделались такие несчастные! Всего лишь два года назад веселая девушка была – и во что теперь превратилась!

Лейбен ускакал в город, как ему велели. В одиннадцать часов многие уэзерберийцы, в том числе Оук и почти все другие люди Батшебы, вышли на дорогу и стали ждать. В глубине души понимая, что Болдвуд должен умереть, Габриэль все же страстно желал, чтобы приговор смягчили: у фермера были такие качества, за которые Оук его любил. Наконец, когда все уже утомились ожиданием, послышался топот копыт: «во весь опор, едва живой, неверной озарен луной, назад по улице ночной»[79] примчался всадник.

– Хороша ли весть или дурна, сейчас мы все узнаем, – сказал Когген, вместе с другими селянами сходя с насыпи прямо на дорогу.

– Лейбен, это ты? – спросил Габриэль.

– Да. Ответ пришел. Он не умрет. Казнь заменили заключением на срок, угодный Ее Величеству.

– Уррра! – вскричал Когген от полноты сердца. – Бог все-таки сильнее дьявола!

Глава LVI

Красота в одиночестве. После всего

Весной Батшеба ожила. Когда все вопросы разрешились, стали крепнуть и ее силы, бывшие в полном упадке после болезни, которая явилась следствием пережитого. Тем не менее большую часть дня она, как и раньше, проводила одна – в доме или в лучшем случае в саду, сторонясь всех, даже Лидди, ни перед кем не изливая душу и не ища сочувствия.

С наступлением лета Батшеба стала чаще бывать на воздухе и по необходимости вникать в дела фермы, однако не возобновила прежнего обычая объезжать свои владения верхом. Однажды августовским вечером она вышла на дорогу и впервые после того, что случилось в канун Рождества, попала в деревню. К ней так и не вернулся румянец, как будто бы навсегда поблекший в тот роковой вечер, и теперь белизна ее лица, оттеняемая гагатово-черным платьем, выглядела почти потусторонней. Дойдя до лавчонки, стоявшей на дальнем краю Уэзербери, против церкви, Батшеба услыхала звуки музыки: певчие готовились к воскресной службе. Она пересекла улицу и вошла на кладбище: окна храма располагались высоко, и потому собравшиеся внутри не могли ее видеть. Крадучись, она направилась в тот уголок, где без малого два года назад трудился Трой, сажая цветы перед мраморным надгробием. Лицо Батшебы на миг оживилось: испытывая нечто вроде удовлетворения, она прочла надпись на камне. Сперва шли слова, высеченные по собственной просьбе ее мужа: