Том Роббинс – Сонные глазки и пижама в лягушечку (страница 38)
Коротышка вежливо приподнимает жокейскую шапочку:
– Тогда уж и от столового вина. Хм-м… Интересное решение, уважаемый!
Даймонд, морщась от боли, седлает свою «Веспу».
– Запрыгивай, – говорит он. – Подвезу тебя до машины.
Он бросает монетку. Королевский алкаш подхватывает ее на лету.
– А ты что, уезжаешь?
– Да, надо связаться с доктором Ямагучи. Откладывать нельзя.
– В чем дело, Ларри? – спрашиваете вы у его затылка. – Можешь объяснить по-человечески?
Мотороллер съезжает с тротуара и вливается в поток машин, если можно назвать потоком ленивое движение на улицах делового района в нерабочие часы.
– Ерунда. Очередной рассказ о тяжелой судьбе. Причем весьма неромантичный.
– У тебя рак, да?
– Я тот самый парень, которому вскрыли нарыв.
– Рак толстой кишки?
– Прямой кишки.
– Ах, Ларри…
– Я предупреждал, это очень неромантично.
– Мне так жаль, Ларри.
– Ну что ж. Не одно, так другое. Что-то постоянно пытается сбросить нас с листка. Отец Урагана, старый индеец по имени Разъезд На Большой Дороге, лечил меня народными средствами, и до сих пор опухоль удавалось контролировать. А сегодня утром она распустила волосы и устроила концерт.
Даймонд останавливает мотороллер у «порше», но вы не спешите слезать.
– Почему ты раньше не сказал? Это ужасно! Можно что-нибудь сделать?
– Все козыри у Ямагучи. Надо только дождаться, когда он их выложит. А пока, – Даймонд сладострастно опускает веки, – не хочешь заехать ко мне, в «Гремящий дом», посмотреть слайды Тимбукту?
К лучшему или к худшему, по причине профессиональных амбиций, страсти, сострадания или общего замешательства, вы уже готовы сказать «да». Однако тут он поворачивается, и вы, приготовившись к поцелую, ловите в его дыхании знакомый аромат. Аромат горелого сахара. Точь-в-точь как у незнакомца в женском туалете.
Отстранившись, вы слезаете с мотороллера.
– Мне… э-э… в общем… ну, мне надо узнать, как там Кью-Джо. Если она не вернулась, нужно сообщить в полицию, обзвонить больницы и все такое.
Вы еще умолчали о том, что следует позвонить в Сан-Франциско. Белфорд, наверное, уже все кулаки себе обглодал.
Даймонд улыбается.
– Мудрое решение! Удачи! Спасибо за приятный вечер. Жаль, что не попробовала лягушачьих лапок…
Он отъезжает, не переставая бормотать. Сквозь пуканье мотора удается расслышать слова «Пасха», «гостия» и «святое причастие».
22:00
О вашем состоянии можно судить по тому факту, что, проезжая мимо комплекса «Континентал плэйс», вы даже не поворачиваете головы, чтобы найти на девятом этаже окна вожделенной квартиры, за которую в течение недели нужно выложить первичный взнос, иначе она уйдет вместе со всеми потраченными на нее деньгами. Похоже, ваш мозг, еще неделю назад квохтавший в ритме вальса на теплых круглых нулях, словно курица, высиживающая схемы махинаций, – этот мозг вымазали радием и отшлепали мухобойкой. Удивительно, как вы еще не забыли дорогу домой.
Убедившись, что Кью-Джо по-прежнему в бегах, вы звоните в полицию, в отдел пропавших людей, и ждете ответа так долго, что еще три волоска становятся седыми. Наконец вам удается зарегистрировать предварительное заявление, однако в понедельник нужно явиться лично, чтобы завести настоящее дело.
Белфорд снимает трубку после первого гудка – бедняга аж запыхался, меряя шагами ковер. Пытаясь хоть как-то обелить черную ложь, вы докладываете, что Андрэ еще не пойман, хотя с верхушки клена под вашим окном постоянно доносятся звуки животного происхождения. Белфорд приходит в неописуемое возбуждение и грозится вылететь первым же рейсом. Приходится сдавать назад, заверять его, что это скорее всего енот или игра воображения. В конце концов он соглашается остаться, чтобы побывать на межконфессиональной пасхальной службе, а также встретиться с консульским прихвостнем, которому французский посланник, уже здорово поддавший к тому моменту, когда Белфорд настиг его в Сономе, велел заехать в гостиницу вечером в воскресенье.
– Гвен, ты не устала? У тебя голос какой-то… странный.
– Это, должно быть, из-за месячных.
Сарказм бьет мимо цели.
– Ах, бедняжка, я совсем забыл! Извини, пожалуйста!
О боже!
Сбросив туфли, вы падаете на кровать – и приземляетесь, разумеется, среди миллионов микроклещей. Если бы вам рассказали, что в постелях кишмя кишат гадкие членистоногие крабики, питающиеся мертвыми чешуйками кожи, вы, наверное, предпочли бы улечься на полу. К сожалению, это правда: мы все – и богачи, и праведники, и особы королевской крови – еженощно засыпаем в компании микроклещей – бессменных свидетелей и соглядатаев. Какие книги они могли бы написать, о каких тайнах поведать! Представьте, что хранится в памяти множества мельчайших созданий, похожих на живые экскаваторы, бездомных беженцев из микроскопической Мексики, настаивающих текилу на перхоти, обитающих и пишущих на склонах великого вулкана любви. Подпрыгивая от матрасотрясений, погибая при тектонических сдвигах бедер, захлебываясь в белых потоках семенной лавы, они цепляются за простыни маленькими клешнями, с безупречной объективностью регистрируя наши оргазмы, простуды и бессонницы, наши рыдания в подушку. Кто знает о нас больше, чем они? Каждую ночь, а порой и днем, они плывут вместе с нами на лунном баркасе – с волосами, развевающимися на ветру наших пуков, – плывут, маринуя свои эпидермические бифштексы в наших слезах, варя в нашем поту свои завтраки. Им знакомы наши жены и любовницы, грелки и фетиши, любимые сериалы и наркотики; они запоминают исповеди, обвинения, молитвы, болезненный бред и то единственное мучительно-сладкое имя, которое мы шепчем во сне. Наши дети рождаются у них на глазах; наши родители умирают у них, если можно так выразиться, на руках – где в конце концов умрем и мы сами. И при этом микроклещи никогда не предают! А если и сплетничают, то между собой. Быть может, им ведом тайный смысл нашей хаотической постельной жизни – метаний и ворочаний, стонов и кошмаров, храпа, хлебных крошек и чехарды потных партнеров. Быть может, они даже считают нас высшими существами, воплощениями изначального чуда, способными – не вопреки нашей глупости, но благодаря ей – на просветление, предвосхищающее перерождение. Обычно мы не поем в кровати. Нам это ни к чему. За нас поют микроклещи. За нас, о нас… Наш греческий хор, нечеловеческий хор, пьяно-купеческий хор микроскопических ангелов, способных станцевать на кончике иглы. У них дьявольский аппетит и божественный голод. Они суть то, что они едят.
Фрагмент колыбельной:
Воскресенье, 8 апреля, утро
Куда ушли земноводные
5:30
Воскресшее солнце, забинтованное грязными тучами, сквозь которые из раны в боку сочится кроличье молоко, откатывает камень от дверей ночного склепа и выходит на пасхальный двор – бледное, моргающее, но торжествующее – где-то между «Кока-Кола» и Ай-би-эм. На смену дремоте приходит понимание природы наступившего дня, и душа осеняется надеждой на воскресение и страхом жертвенной смерти, несмотря на то, что Пасха благодаря просветительским усилиям Кью-Джо Хаффингтон превратилась в загадку, в круглую дыру, куда не пролезает розовый кубик вашего воспитания.
Если верить Кью-Джо, Пасха была древним языческим праздником, названным в честь саксонской богини Эостры[2] – так на местном диалекте произносили имя Астарты, главной создательницы-разрушительницы, которую на протяжении десятков тысяч лет почитали все индоевропейские культуры. Мать-Природа в своем изначальном, нетронутом, цветущем и кровоточащем обличье. Старые ритуалы давно забыты – и слава богу. На ваш вкус они слишком варварские, если не сказать мерзкие. От них за милю тянет земледельческим атавизмом, запахом мокрой шерсти, родов, дыма, навоза и, конечно, пота. Лоханями вонючего пота: конского, мужского, трудового, неромантично-похотливого. Более того, даже тому, кого нельзя назвать марионеткой церкви – а вас, к вящему огорчению Белфорда, отнюдь нельзя ею назвать, – надо быть редким циником, чтобы поверить, будто раннехристианские политтехнологи узурпировали праздник Эостры, позарившись на его популярность среди крестьян и надеясь подкрепить сфабрикованное чудо.