Тимофей Николайцев – Жестокие всходы (страница 49)
Волчком перевернулась кровать, и постель тётки Ханы полетела ему навстречу. Упал и опрокинулся тёткин домашний алтарь — блюдечко с Дарами Глины стояло, как и положено, в изголовье кровати. Теперь оно плясало по балке — камушки из Колодца, с самой его глубины, пёстрые, как яйца перепелов, стукались одно о другое… Луций пробежал поверх тёткиных святынь, даже не заметив их — только край блюдца хрупнул под ногой. Долой полетели занавески. Луций двинул киркой плашмя по оконному переплету, и стекло сверкающими брызгами — словно воду выплеснули из ведра в серебряный лунный свет — хлынуло наружу…
— Стой, Бача!.. — голос соровата, столь же трескучий, как вопль раздираемого пальцами полена, налетел сзади и полоснул — по ушам, по спинному хребту, по воле и способности двигаться.
Луций затрепетал, сидя на подоконнике, выставив одну ногу в ночь…
— Стой, Бача!.. — и зрение Луция вдруг исказилось: внизу, за окном, был тот же самый город, что уже привиделся ему однажды — проросший домами сквозь тончайшую скорлупу яйца, жидкое содержимое которого давно изъели кольчатые черви… перетолкли костяными наростами глоток… пропустили через мясорубку изогнутых кишок и извергли обратно — внутрь скорлупы. Город жался к земле, на вид такой незыблемой и прочной, а на поверку — тонкой корке, под которой бороздили собственные испражнения гигантские гибкие тела… Это было ужасно!
— Стой, Бача!.. — и скорлупа под городом уже шла трещинами… яйцо дробилось и текло, но город не знал этого — город верил в свои мостовые, в их пыльный покойный камень… верил в фундаменты своих домов, в чешую заборов и крыш, в густой спутанный волос примыкающих к нему ячменных полей, в камень стен, в железо замков и ружей. Город не верил, что тысячелетние дубы, коим поклонялись сороваты, уже макнули свои корни в ту зловонную жижу, коя и распирает этот мир изнутри, а потому знают всю правду… Город не верил, сколь тонка скорлупа, придающая миру его привычные очертания… сколь глубоки и зловонны его недра… каких чудовищных и жестоких богов таят они в себе и какими мрачными силами те повелевают… Город спал, погружённый в мелкопоместное своё забытьё… трепетал во сне веками редких освещенных окон… Город топил свои страхи в вязкой сонной кисее… вздрагивал от звонкого стука копыт поднятого по тревоге жандармского караула, что несся сейчас по Громовому тракту, уже выворачивая на Тележный… вздрагивал… и поспешно переворачивался на бок, натягивая потные одеяла теснее на уши…
— Стой, Бача!.. — голос-треск, голос-хруст, голос-травяной-шелест… — обволакивающий, поднимающий Луция высоко‑высоко… где кроны деревьев, пышные и тенистые, возносясь на ветру, удаляют от трясины зловонной души тех, кто спасся от гибельного гноя земли… поселяют их на ветвях тонких… на ветрах, сплошь тёплых и ласковых… где качают и качают их целую вечность под яркими звёздами…
— Стой, Бача!.. — ласково говорил старик из шелеста молодой листвы и аромата клейких почек, из пестроты спелых яблок… становясь при этом, однако, расплывчатым и зыбким, как болотное марево…
…Не играй игрушками богов, Бача…
…Не верь тем, чьи слова и мысли слеплены из грязи…
…Отдай, что имеешь, но не сможешь удержать…
…Как не сможет топкий берег удержать бурный ручей, как не сможет сухой песок удержать воду, как не сможет рука ребенка удержать горящий уголь…
…Отдай… Отдай… — голос соровата входил в Луция и тёк сквозь него талой водой, царапая берег его души кусочками быстрого льда… всё размывая и размывая мягкое илистое дно…
…Что тебе там — в сырой и тёмной утробе земной? …Что тебе там — во тьме Колодца, откуда тянет лягушками и толчёным камнем? …Что тебе в этих жадных глотках, в этих пахучих ноздрях?
— Отдай, Бача!.. — Спаси себя, и приобщись к истинному… Омойся от Глины, оторви своё грядущее от уготованной ему ямы, вознесись и качайся на тонких ветвях под ласковым ветром…
…Отдай, покуда в силах отдать!
— Отдай, Бача!.. — голос этот, смывая со дна пласт за пластом, вдруг зацепил что-то в глубине… забурлил, закружился быстриной, торопясь всё исправить и затянуть илом, но не успел — обнаружилась под топким илом угловатая твердь валунов, они вспенили поток и встали наперекор ему, исходя тяжёлыми фразами, словно пузырями:
… ПО́МНИ, ПО́МНИ НАШИ УРОКИ… — прорезался голос-внутри-стены — ведь почти всё деревянное уже сгорело вокруг Луция, и скрипучий голос соровата становился тише и тише, не мог уже перекрикивать каменного баса. — ТЫ ТОЛЬКО ЧТО ПОРВАЛ КОРНИ, ЮНЫЙ НАМЕСТНИК, А ДЕРЕВО НЕ РАСТЁТ БЕЗ КОРНЕЙ. ПО́МНИ — И СОЛЬ, И ПОТ, И КРОВЬ… И СЕМЯ… СЛУЖИ СВОИМ БОГАМ… НЕ ВЕРЬ… НЕ БОЙСЯ… НЕ ПРОСИ…
— Отдай! — взвизгнул сороват. — Отдай немедля!
Больше не было от него уговоров, не было суления наград — только ломка, только борьба, только беспощадная схватка.
Луций орал, захлебываясь собственным криком, пока эти двое, сцепившись внутри его головы — рвали и тянули его, маленького и бедного, Луция с Ремесленной, сына своих родителей, не щадя его и не жалея — к себе… к себе… к себе…
Грохотало сердце, сплющиваясь о ребра, рот был полон слюны и крови… и сырую картофелину головы стискивали в кулаке, давя из неё все соки.
Было адски больно…
Он бился на подоконнике, среди заусенец битого стекла, даже не чувствуя порезов.
Больно!
Единственное, о чём мог думать Луций… и единственное, о чём он мог кричать…
Больно!
Он оттолкнулся от подоконника и бросил себя вниз, во тьму — вовсе не делая никакого выбора, а попросту спасаясь от боли…
Только по чистой случайности кирка, стиснутая в судорожную охапку, осталась при нём в этом падении…
Он краем уха слышал разъярённый визг соровата в окне, чувствовал кожей острые закорючки пальцев, метнувшиеся к нему… Всё это — не имело уже никакого значения… Луций падал…
Ночная земля распахивалась перед ним…
Лунный свет серебрил пухлые валы чернозёма, разом заполонившие двор. Земля была мягка, как пух! Нет, земля была тверда, как камень… Земля была такой, какой она желала быть, и никакой Луций не смел ей указывать. Земля могла отринуть его… и тогда он расшибётся вдрызг — брызги его ничтожной жизни выплеснутся прямо сквозь прорехи лопнувшего во многих местах тела… Или земля могла принять его, распахнуть объятия — и он уляжется в неё, как чадо, убаюканное заботливой матерью…
СЛУЖИ СВОИМ БОГАМ… — удовлетворённо изрёк голос-внутри-стены-мимо-которой-он-пролетал, и тело Луция грянуло оземь…
Глава 26 (дождливая, как плач по убиенным…)
Он упал, и что-то хрустнуло в нём.
Что-то лопнуло и пролилось — горячее, бодрящее. Удар о землю был силён, но всё равно — оказался куда мягче, чем он ожидал. Луций на мгновение увидел собственные босые ноги, высоко подпрыгнувшие после падения. Комья земли — тоже взвились в воздух и посыпались сверху, лупя по лицу и запорашивая глаза. Луций лежал, ожидая, когда это закончится. На стоны не было ни сил, ни повода — удар выбил из Луция не только весь воздух, пригодный для стона, но и всю боль… Он просто лежал — пустой, как вылущенная скорлупа… и настолько же лёгкий.
Отсюда, с самой земли, доходный дом господина Шпигеля выглядел мрачной громадиной. Стена нависала над Лицуем, пустое окно из которого он выпал, было страшно высоко — где-то в небе. Болтался на ветру угол уцелевшей покуда занавески. Луций не увидел в окне ни соровата, ни даже его ненормальной тени — из окна, пятная копотью стену, вдруг дохнуло огнём. Пламя было горячим и алым. Занавеска затрещала, искря и скручиваясь… мгновением позже пламя пожрало её без остатка. Столб огня всё креп, всё набирал силу — был уже не чадным выдохом, а яростным факелом, достающим до самого неба. А сам дом — был кузнечным горном, в огне которого испарялись низкие тучи.
«В таком-то горне, — совсем не к месту подумал Луций, — и чугун ковать можно…»
Пламя гулко ревело за стенами дома — едва слышно в этом рёве лопнуло стекло в следующем по счету окне, и напор огня, извергшегося оттуда был таким мощным, что выволакивал наружу пылающие обломки вещей.
Пришлось опять прятаться за лодонями… но, к счастью, опять обошлось, и его ничем не прибило. Он отнял от лица руки… Вокруг вокруг его головы, по-прежнему гудящей от удара, как жбан — напорошило пепельного… седого…
Что-то мягко ткнулось в его ноги, Луций повернул голову — посмотреть, что это… Щуплая серая фигура копошилась подле, пытаясь обхватить его под колени. Потом Луций почувствовал, что его тащат за ноги — волоком. Он попытался высвободится, и увидел, что это Кривощёкий.
«Вот как! — с немалым удивлением подумал про него Луций. — Не смылся, выходит…»
Кривощёкий Эрвин споткнулся и упал, выпустив его ногу — словно провалился куда-то во тьму. Луций собрал последние силы, чтобы пошевелиться. Очень не хотелось, чтобы его волокли по земле, как мешок какой‑нибудь…
Кирка! Он вспомнил вдруг и его словно ошпарило. Где кирка?! Он содрогнулся так сильно, что ему удалось сесть. К великому облегчению кирка была с ним — он так и прижимал её к груди. Она была вся скользкая от его тёплой крови, разогретой столь близким огнём. Он посмотрел на руки — на них будто натянули алые перчатки, ладони были полны скользкого и горячего, и из пропоротых рукавов отцовской накидки сочилось такое же. Тьма вновь шевельнулась и выпростала из себя бледную рожу Кривощёкого.