Тимофей Николайцев – Жестокие всходы (страница 23)
Мать гнала её, макала гусиное перо в белёсый студенистый жир — плошка с жиром стояла тут же, и свет от лампы, ненароком задевая блескучее её нутро, сам с омерзением отражался прочь — и смазывала Луцию левую щеку, щекоча зудящие основания пузырей. Луций отстранялся, содрогаясь щекой.
— Ну где… нет, ну где, скажи, можно было так рожу-то прижечь? Луций? Что ты её вечно пихаешь, куда собака нос не суёт!
Луций кривился и выдавал первое, что в голову приходило:
— Упал…
— Ты мне побреши ещё! — слышал Луций сквозь звон в голове после материнской затрещины. — Куда так упасть можно, прямо на морду-то? Ты ж не кот, чтоб зубами колбасу с горячей сковороды таскать…
— Пожар же, ма… Там толкались все. У господина Урядника крыльцо загорелось — так мы вёдра таскали, помогали потушить … Жандармский разъезд пролетел — та-ак толкнули… Вот и упал.
— Вот же заливает, поганец! — изумлялась тётка Хана.
И жир в плошке — всё не кончался никак.
Со временем Луций к нему притерпелся и не содрогался больше от тех скользких клякс, что мать размазывала по его щекам. Свет от лампы, и тот пообвык — нехотя принялся зализывать оплывшие жиром края.
Потом Луция отпустили… и, уходя с кухни, ему удалось стащить чистое полотенце. Жир, который Луций тут же стёр с лица, превратил его в замасленный лоскут, и Луций без колебаний зашвырнул полотенце под кровать.
Несмотря на материно лечение, с утра он чувствовал себя намного лучше, чем ожидал даже.
Это от того, видать, что с первой зарёй никто не пришёл за ним, не затарабанил ногами в дверь с матерным рёвом. Не нашли к утру ни Вартана Брюхоногого, ни его косточек. Скорее всего и сам Брюхоног, которым пугали непослушных детей и на самой Волопайке — сгинул в ночном пожаре. Не побежит он теперь по городу во главе толпы мясников, пьяных и пузатых… не оскалится при виде его, Луция, беззащитного горла. Не увидит Луций ножа в волосатом кулаке Брюхонога — такого блестящего и скользкого на вид, словно и его вечно хранят в точно такой же плошке с гусиным жиром. И не заглянет Брюхоног ему в глаза напоследок. Потому как сказали уже с утра — нет больше Брюхонога. Сгорела главная Мясницкая усадьба. До тла сгорела, и Брюхонога не видели среди живых.
Так что, рожу слегонца опалить — это тьфу, мелочи… Курц был прав — за такой расклад и одного глаза в придачу отдать не жалко.
Всё утро Луций осторожно выспрашивал у надомника Ороха — дядьки, что жил в угловой комнатушке напротив их с матерью и тёткой половины:
— Как же, как же — сгорела Волопайка! — Орох рад был и с пацаном соседским побалагурить, лишь бы подольше не приниматься за работу в такое-то утро. — Почитай вся до угольков и сгорела…
Он и раньше был припадочным, заикой и башкотрясом…, но сегодня плешивую его голову — безостановочно мотало туда-сюда от количества задержавшихся в ней новостей.…
Правда, на взгляд Луция — были эти новости слишком уж однообразными:
— И Мясницкая Усадьба сгорела, малой… Как есть, вместе с амбарами всеми… Вместе с обозом — его только вчера для Храма нагрузили. Окорока там во-от такими грудами лежали… потом ещё — копчёные шпики в рулетах. И бочонки с солониной… Одним словом — всё добро сгорело…
Орох — говорил и облизывался, как оголодавший пес. Даже глаза закатывал, вспоминая: запах, какой запах там стоял… Обоз-то на заднем дворе готовили к выезду — поставили сразу четыре телеги в ряд, так и запрягать проще… А как началось… Вокруг всё пылает — не подойти, а с телег скворчит, как с мясных сковородок… бочонки хлопают, пузырят рассолом сквозь щели… Бечёвки трещат, шпики все вывернуло — мякотью наружу. Одним запахом наелся…
— Так сам мясник-то, он-то — чего? — не отцеплялся Луций, понемногу сворачивая дядьку мыслями в нужную сторону.
— Кто? Брюхоног? — спотыкался словами Орох, не в силах сразу отойти от столь лакомых воспоминаний. — Да, откуда ж я знаю? Слышал, как говорят — что, вроде, подох Брюхоног… Из дома выйти не смог, так в дыму и задохнулся.
— Ты сам видел, что ли, дядька Орох? — внутренне ликуя, однако огорчался для виду Луций.
— А тебе, пацан, какое до Брюхонога дело?
— Так… заплатили ж ему за требуху, — нашёлся Луций. — Мамка вперёд заплатила. А с кого теперь?
— Эх… — тотчас махал рукой Орох, начисто успокоенный этим объяснением. — Не, сам не видел… Какие-то тела, правда, рядком лежали там, под рогожей… А чего мне на них смотреть-то? Уж на удушников да горельцев — насмотрелся я за долгую жизнь… А тут целый обоз — скворчит прям передо мной, как мангал на ярмарке… дымится. Жаль краюхи с собой не было — так бы запах этот на неё и намазал! Живут же свинопасы… ой, жирно да вкусно…
Луций уже и ушёл…, а тот всё стоял на лестнице, привалившись к перилам и вспоминал, вспоминал вслух: окорока в огне, свиные ребра, тающая на них нежная мякоть. Туго натянутые бечёвки, которые рвались, не в силах удержать свернутыми расползающиеся в огне мясные рулеты… Сколько Луций его помнил — Орох вечно был голоден. Они с Курцем иной раз отсыпали ему ворованных овсяных пряников, твёрдых и стучащих, как деревяшки. И хохотали, глядя как Орох остервенело пытался их разгрызть слабыми зубами…, а потом всё равно прятал за пазуху.
— Погорела Мясницкая! — это Луций продолжал слышать уже через окно, когда Орох пошёл выметать пепел от крыльца, да опять зацепился с кем-то языками.
В ответ было — жалко людей, ох, как жалко… А-а-а, это тётка Хана опять…
— А чего их жалеть? — на пол-улицы заспорил с ней Орох. — Эк ты, старая, загнула… Тут вкалываешь, вкалываешь…, а эти упыри — расселись на весь рынок со своим мясом и сосут под себя. Видала, почём свиная требуха у них? Ещё и вперёд за неё берут… Глина их всех до одного побери! Да у них на дворе воробей мяса в день больше склевывает, чем я за целый месяц вижу. Не-ет, пускай их другие дураки жалеют, не я… Храм они, видите ли, кормят… Кормят-то кормят, только ведь и сами жрут — поперёк себя шире. Брюхоног, может, и не в дыму угорел вовсе… его поди огнём припекло — вот он, как окорок, попёрек пуза и треснул…
Они вдрызг разругались и разошлись. Метла почиркала о камень немного… и снова присеклась, когда кто-то вполголоса заговорил с Орохом о Вартане. Луций аж из окна свесился, но так и не разглядел того, кто подошёл к дядьке с вопросами — козырёк над крыльцом скрывал его надёжно, как шляпа чужих вшей.
— Это сынок-то его, мясников? Кучерявый этот, что ли? А Глина его знает… Тоже ведь — оглоед. Сопляк ещё совсем, а ряха-то уже — во! Как у взрослого бугая. И волосы вокруг пупа вьются уже. Это ж сколько мяса надо сожрать, чтобы у пацана волосы и на пузе закучерявились — похлеще, чем у меня на мотне. Ему что, — орал Орох, уже совсем потеряв берега, — маманя вместо титьки шмат грудинки совала?
За такое вполне можно было и по роже получить, и Орох — похоже, что получил… вернулся в дом, принялся шумно умываться на кухне.
— Так что там? — допытывался Луций, прокравшись туда же. — Дядька Орох… кто тебя спрашивал?
— Да шатаются тут всякие… сам, поди, погорелец… — отмахивался Орох. — А Брюхоногов сынок… да тоже, поди, подох. Говорят, так и не нашли — ни целого, ни обгоревшего… И когда только успели погоревшую усадьбу по головёшкам растащить, да пересчитать всех… Как вообще отличали? Сынок-то — здоровенный вымахал, весь в папашу своего…
Тётка Хана услышала и опять напустилась на них с криками. У той было всё одно, да потому — горе какое, люди ж… Люди! Мальчонка сгорел! Что делается…
Луций ушмыгнул, пока заново не началось.
Орох ещё помыкал что-то ей в ответ… потом махнул на всё и поплёлся к себе в каморку.
А тетка всё голосила и голосила внизу…
В суматохе этой и светильник в комнате, как рассвело, позабыли задуть — до сих пор качалось в нём пламя… жёлтое, слегка коптящее.
Луций никак не мог отойти от впечатлений вчерашнего пожара, а потому тушить не стал — засмотрелся на огонь, присев рядом… и лишь задремав, обнаружил, что даже когда веки его сонно слипались, он всё равно продолжал отчётливо видеть крохотный язычок пламени. Была ли причина в сквозной язве на веке, или нет — сразу и не понять было… Но он закрывал глаза, и пламя менялось, становилось другим — расплывчатым и плавным, мерно качалось, задевая копчёное стекло.
Как пожарный колокол…
Бессонная ночь понемногу отбирала своё у дня — Луций всё-таки заснул, положив на руки уцелевшую правую щёку. В зажмуренном, но дырявом глазу пламя сделалось совсем тяжёлым и крепким — будто литым. Всякое начинало мерещиться в нём — вот среди дремучего сырого дреколья расправляло узлы ветвей кряжистое дерево. Совсем сухое — с суками, обломанными, как кость… старое, как сам мир. Трава густо росла у его подножья, карабкалась вверх по стволу, как по склону оврага — и продолжала расти прямо из ствола, как-то впишись жадными корнями в разломы коры. Это дерево было старше и выше всех остальных — ветви крючились, но возносились в небо. Ветер равномерно ударял в середину ствола, как колотушкой… и дерево раскачивалось — будто переминалось с ноги на ногу.
Не успел Луций толком к нему присмотреться, как дерево скрутило ствол, оглянувшись через плечо на него — на Луция, едва заметного среди этой травы… Тотчас бугристая кора на стволе набухла двумя близкими бороздами… потом кора лопнула, борозды разошлись, обнажая костяную желтизну рта.