Тимофей Николайцев – Жестокие всходы (страница 14)
Когда впервые открываешь глаза — над тобой всегда потолок. И оттого, ровен он и бел, или же бугрист от протёкшей крыши, а то и вовсе обшарпан — от этого и зависит вся твоя будущая жизнь.
Сейчас потолок над головой Луция именно такой — дрябло провисает, как брюхо занемогшей коровы. Когда отец пропал и у матери закончились сбережения платить господину Шпигелю — тот позволил, чтобы они втроем, с матерью и тёткой переехали в один из боковых флигелей, под самую крышу. Нормально содержать этот флигель домовладелец бросил ещё несколько лет назад, а уж заново перебирать кровлю над ней — и вовсе не собирался, и дерево над головой Луций потихоньку гнило, с слоилась с потолка штукатурка, кое‑где даже обнажив дранку. В комнате было нестерпимо жарко — тётка Хана убедила мать, что любая болезнь берётся от промоченных ног, а значит и выходит с по́том. Поэтому печку топили, не открывая окна — тяги огню не хватало, вот и осели на потолок жирные хлопья сажи. С первого взгляда было понятно — живя под таким потолком невозможно не примерить, в конце концов, робу землекопа.
Лёжа без сил в постели, весь закутанный в одеяло, будто закопанный заживо, Луций снова подумал об отце — тот тоже надел робу и стал постепенно безликим, стал похожим на ещё один глиняный ком. И так же, как глиняный ком, оброненный с лопаты — канул в бездонную шахту и пропал там… как пропадали и будут пропадать ещё очень и очень многие после него. Всё просто устроено — роешь ли ты землю, или долбишь камень в чреве подземной скалы, или волочишь бадьи вынутой породы наверх по штольне, чтоб вывалить ещё одну кучу к подножию Стены — оставаться тебе этаким комом, и внутри тебя вечно будет земля сухая. Нанимаясь мастером, отец ничего этого не знал. Да и откуда ему было знать — Колодец ещё только рыли… это теперь каждому известно, что землекопы чем‑то неуловимо отличаются от людей. Многие из них даже жажды не чувствуют, когда Глина просыпается и Зовёт.
«Наверное — там, под землей, они уже по горло насытились ею…» — думает Луций, в беспамятстве исходя по́том, но никак не выздоравливая.
Теперь, когда одна за другой закрываются ремесленные мастерские, многие горожане вкалывают на отвалах. Многие идут в каменотёсы — сверлят извлечённые наверх глыбы, раскалывают их клиньями, толкут отколовшийся щебень в тонкую муку, мешают с глиной и известью.
«Нужно строить Стену, — так говорит Духовник. — Чем выше будет Храмовая Стена, тем глубже уходить в недра Колодцу. Ибо Стена сия о пяти углах — есть наша покорность Глине. Ибо чрево земли бездонно и благодатно. Мы должны возить на поля мягкую рыжую глину и разбрасывать её там, ибо без глины этой поля наши не родят…»
Даже Луций, хотя и был ещё шпаной, но помнил — как раньше, ещё до Колодца, возили с полей тугие жёлтые снопы. Помнил коров на зелёных лугах за Волопайкой, куда бегал когда‑то играть с Эрвином. Тот — не был ещё кривощёким, фурункулы у него позже полезли. А теперь — хоть и сеют, но урожаи скудны, а коровы худы, и вместо тучных лугов шелестит сорная трава, как колючее море… И всё чаще скотники вместо кормилицы-коровы заводят узкорогих придурошных коз — тем плевать, что жрать, крапиву и ту жуют.
А Духовники всё твердят:
«— Мы кормимы землей и чревом её мы живы!»
«А как же, — думает Луций, — те дремучие леса, где живут сороваты.»
Городские власти-то с ними торгуют — одним камнем не обойдешься, вот и возят в город подводами строительный лес, работают пилорамы. А брёвна бывают — ого-го какие! Порой шестёрку битюгов надобно запрячь, чтобы притащить одно бревно. Как могли где-то вымахать такие огромные дерева́, если те же телеги никогда не возили глину к их корням? Что-то тут не сходилось…
И вольнонаёмных горожан — Духовники не пускают в колодец. Они крутят ворот, поднимают бадьи с породой к устью главной шахты и всё — дальше им нет хода. А землекопы, хоть и живут в городских кварталах, но чураются горожан и близкой дружбы ни с кем не водят. И говорят ещё — многие их них всё реже и реже выходят под небо. Луций и сам это замечал. Пустеют городские дома, и многие квартиры вечерами темны окнами, стоят без жильцов. Много уже и на Ремесленной таких… и это даже хорошо вроде бы, а то господин Шпигель давно поднял бы им плату.
Луций лежал и думал о всяком таком… потея так обильно, что порой казалось ему, что он напрочь растворяется в колючем одеяле.
Порой заходила тетка Хана и поила Луция тёплым, только что сквашенным молоком, от которого того тошнило.
Долгих два дня он пролежал пластом — теперь ноги вроде слушались, но была в них такая ватная слабость, что вообще не хотелось ими шевелить. Луций часто забывался сном, и тогда — мерещилась ему во сне та кирка, которую они стянули с воза. Снова и снова… Это надо же — как цепкий репей она к нему прилепилась. И чего ради только? Что в ней такого? Луций против воли снова начинал об этом думать, и голова гудела — как прачечный котел, в котором прачка Фа вываривала бельё.
Один раз, пока тётки Ханы не было дома, забежал Курц… и долго сидел подле, ожидая, когда Луций очнётся.
Луций был рад его видеть, но через силу изобразил недовольство.
Курц — тоже был какой-то снулый, будто только-только проснулся посреди белого дня. Сидел, а голова свешивалась, не держалась на шее.
— Это и правда сороват был… Да не простой лесной человек — Болтун. Такой, что куда там Лентяю-коровнику… — так сказал он, наклоняясь к Луцию и придерживая свою голову за волосы. Как отрезанную. Жуткая была картина.
— Чего он от тебя хотел-то? Зачем пытал?
Пытал…, а ведь точно! Так вот, что это такое было… Пытал, скручивал его мысли в тугой жгут, заставлял видеть и чувствовать всякое… Тогда понятно, отчего он такой выжатый…
Но Луций в ответ только плечами пожимал — не знаю, мол. Сам ничего не понял.
— Он тебя поломать хотел… — говорил Курц, переходя на сдавленный шёпот. — Мне следить за ним поручили…, а я-то, дурак — сразу и не понял: зачем? А как понял, то хотел тебя за шкирку дёрнуть, насильно от него отволочь… да он — прогнал. Совсем ничего не помню. Это Кривощёкий мне рассказал потом, что нёсся я, как пёс, под сраку сапогом пнутый. Нога вон одна разулась… башмака так и не нашёл потом. Насилу убежал. А чего он хотел-то?
Луций снова жал плечами и смотрел свирепо.
— Слышишь, Луц, — шептал ему Курц жарко, на самое ухо, но совсем уже неразличимо. — Он потому разозлился так, что ты ему противиться начал. Я тоже почувствовал. Он в тебя заглянуть хотел, а ты упёрся — ни в какую… Ещё и всякое Пятиугольное начал ему на пальцах показывать!
В шёпоте его сквозило почти восхищение:
— Нельзя Болтуну противится, ты ж знал. Только хуже будет! Он один раз в тебя полез, другой раз… А ты, не пускаешь, будто назло… Ох, он разозлился тогда!
Глаза у Курца были круглы, как два медяка.
— Как тряпку тебя трепал… Ну, то есть — я так чуял, пока бёг. Он-то про меня забыл сразу, а вот тебя мотал так, что и мне вослед попадало… Бегу, а по мне — раз… как вдарит… будто кнутом по шеяке. Раз! Потом — ещё раз! Думал, что шею мне свернёт, с тобой за компанию… Хотел-то он чего?
Курц запускал руку себе в шевелюру поглубже и поворачивал голову к Луцию, чтоб глаза в глаза. Луция аж замутило.
— Убери едало своё! — сказал он через силу.
Курц часто-часто закивал, так и наклоняя голову с помощью руки…, но всё же послушался потом, отодвинулся.
— Нельзя же так было! Правда… нельзя. У меня дядья были оба Болтуны… слабаки, правда… А я — сведущь. Сам Болтать не могу, только всё чувствую… Нельзя сильному Болтуну идти наперекор! Он тебя так сильно истрепал, что даже просто отпустить не уже мог. Ты бы упал сразу, людей переполошил. Я всё видел, когда убежал… из-за забора-то. Потому он тебя приболтал — развернул и погнал вперёд, с глаз долой… Мы с Кривощёким за тобой до самого Свечного шли. Всё ждали, пока ослабнешь, да упадёшь. А ты упал — так упал… мы уж думали — всё! Помер… Нельзя такому Болтуну перечить, Луц! Нельзя, понимаешь?! Ты, если на него наткнёшься ещё — всё как есть ему расскажи, ладно?
Хлопнула дверь внизу, и зашамкали тёткины шлёпанцы по лестнице.
— Чего он хотел-то? — отчаянно торопясь, спрашивал Курц напоследок.
— Вали, давай, отсюда, — ответил Луций. — Тётка пришла, не слыхал что ли? Сейчас полотенцем тебя погонит…
— Ладно… — сказал Курц, исчезая.
Луций ещё лежал, давился кислым молоком, слушал, как ворчит на него тётка, как выговаривает вечером матери… потом, к субботе — вроде отошёл.
А в воскресение Глина вновь задышала, позвала горожан к Колодцу. Тут уж никому не до болезни. Едва заслышав знакомое дребезжание стёкол в окнах, он мигом скатился с кровати, только проверил — на месте ли медяк, который дала тётка. По лестнице спускался — колени ещё подгибались, башмаки еще промахивались мимо ступенек, а по мостовой — уже бежал во всю прыть, будто ноги сами несли. В толпе его, ослабшего — издавили всего, конечно… пару раз так прижали к стене, что рёбра затрещали. Но, ничего — протолкался к Колодцу, не умер. Дольше всех стоял у гранитной цепи — чувствуя, как при каждом содрогании жерла отступает жажда от щёк и языка, из головы выветривается поселившаяся там свинцовая тяжесть.
Домой он пришёл весь мокрый — как мышь. Но уже нормальный.