реклама
Бургер менюБургер меню

Тимофей Николайцев – Бобы на обочине (страница 21)

18

Теперь ведь ему не отмыть руки ни в росе, ни в луже… и невесть сколько кюммеля нужно будет вылить на пятерню и в глотку, чтобы рука снова пахла землей и травой, а не смесью одеколона и чужого пота.

Бобби-Синкопа рванулся что было сил, и руки мужчины, наконец, соскользнули с его балахона. Пиджак хлыща распахнулся, сыпанули пуговицы … под пиджаком обнаружились мокрые сорочечные подмышки и оползень живота на лаковом ременном обруче. Когда мужчина переступал с ноги на ногу, пятясь спиной к лесу, его живот вяло колыхался, заставляя ремень поскрипывать от натуги. Мужчина был крупнее поджарого Бобби-Синкопы, но столь рыхл и медлителен в движениях, что не решался ни ответить на удар, ни побежать.

Бобби-Синкопа, уже больше стыдясь, чем негодуя — снова ударил его… и на этот раз попал, куда и намеревался — в округлый и мягкий бок. Кулак проделал короткий путь в жире, потом внутри тела громко екнуло, словно встряхнули что было сил большую бутыль с киселем, и всхлипывающий выдох мужчины обдал Бобби-Синкопу такой плотной волной утробной кислятиной, что его это окончательно обессилило…

Но он всё-таки победил — ноги мужчины подогнулись… он, правда, едва снова не облапил Бобби-Синкопу, но тот наступил ботинком на его шнурованную туфлю и толкнул её от себя — примерно так делает карапуз, не умеющий ещё пинать по мячу, но желающий, чтобы тот, большой и круглый, покатился куда нужно.

Дождь рушился уже сплошной стеной — просто с неба, и с веток осин, стволы которых они задевали в этой неуклюжей драке. Дождь наполнял мир шуршанием и бульканьем, мокрая трава мялась под ногами, облепляя штанины обоих кляксами раздавленной зелени. Бобби-Синкопа дышал так тяжело и шумно, что дождь затягивало в его трепещущие ноздри. Мужчина в разорванном пиджаке и без шляпы был повержен — он упал в траву, и задыхающийся Бобби-Синкопа возвышался теперь над ним.

Он поднял голову, словно желая окончательно сойти с ума и заорать в небо победный клич. Что там полагается делать горилле-самцу, отвоевавшему у соперника кусок территории? Лупить себя кулаками в гулкую грудину, ставить ногу на раздавленный череп проигравшего? Глупость какая… Глупость… У него разом опустились руки. Дождь падал отвесно, барабаня по брезентовым плечам. По лицу словно били хлесткими мокрыми пощечинами. Бобби-Синкопа жмурился и подбирался под каждым ударом. Какой уж тут клич… Запрокинув лицо под этим дождём — ему даже дышать удавалось через раз.

Бобби-Синкопа посмотрел на упавшего — мужчина вяло ворочался внизу, наматывая на рукава плевки листвяного фарша. Он вымок до нитки, пиджачная ткань на спине сморщилась, полы пиджака лежали на земле и, ползая, он придавил их коленями. Он пытался подняться, но ноги его разъезжались в мокрой зелени. Было жалко, противно и стыдно смотреть на него.

— Чего ты за мной ходишь? — устало сказал ему Бобби-Синкопа и мужчина замер, перестав ворочаться и содрогаться. — Чего тебе надо? Ходишь за мной… — он понимал, что как заведённый повторяет одно и то же, но никак не мог остановиться. — Не ходи за мной… чёртов гад… Испортил всё… Не ходи, понял? — его трясло в лихорадке.

Дождь лупил по непокрытой голове, наполнял собой спутанные волосы. Так веревочная швабра набирает воду. Ручьи с волос струились прямиком за шиворот, но Бобби-Синкопа совсем не чувствовал воды на теле — под брезентовым балахоном было жарко, как в печи.

Я болен, — подумал Бобби-Синкопа. — Мне, похоже, нужно в больницу… Как бы не помереть тут — в непромышленных лесистых угодьях.

— Не ходи… — всё твердил он притихшему мужчине в разорванном пиджаке. — Убирайся отсюда прочь… Вон в той стороне — городишка с бус-станцией. Садись на бус и проваливай. Увижу тебя ещё раз — дух вышибу… — он надеялся, что прозвучало достаточно грозно.

Хлыщ сидел на заднице среди мокрой листвы и раскисшей земли, обнажённой их борьбой, и слушал его, по-прежнему загораживая лицо руками. Наверное, и он, и Бобби-Синкопа, думали сейчас об одном и том же… только хлыщ был повержен, он был снизу и, как все поверженные, размазывал грязь неустойчивыми пятернями. А Бобби-Синкопа нависал над ним — неуклюжий победитель, даже не умеющий насладиться свой постыдной победой…

Пусть только попробует сейчас подняться, — решил Бобби-Синкопа. — Я пну ему прямо в морду…

Он подождал, изготовясь для удара и шатко покачиваясь, но мужчина продолжал покорно сидеть, намокая брюками — и чем дольше это продолжалось, тем глупее Бобби-Синкопа себя чувствовал. Не зная, что делать дальше, он ждал, переминаясь с ноги на ногу. Потом мелькнула спасительная мысль — он вспомнил о фляжке с кюммелем. Она осталась где-то в траве, неплотно закупоренная… Она ему нужна…

Бобби-Синкопа отошёл, пятясь… и принялся рыскать среди поваленных и перепутанных травяных плетей. Их нелепое сражение изменило и обезобразило, казалось, весь лес. То тут, то там, Бобби-Синкопа встречал сорванный подошвами дерн.

Наконец, взгляд зацепился за округлый жестяной бок. Фляжка валялась вниз пробкой и показалась слишком легкой, когда он её поднял. Что-то булькало ещё в ней — на самом дне. Бобби-Синкопа открутил пробку, и та упала, повиснув на цепочке. Он сделал один глоток, глубокий и быстрый. Кюммель мятным травяным комом протолкнулся через пылающее пересохшее горло. Сразу же защипало у десен, качнулся и поплыл смыкающийся шелест внутри головы. Ему было очень плохо — тоска и слабость.

Бобби-Синкопа опустился на корточки и запрокинул фляжку ещё раз, допивая последнее.

Ты ошибался — на свете нет, и не было никогда океана трав… — словно чей-то голос, холодный и чужой, произнес это в его голове.

Бобби-Синкопа намочил ладонь в траве и обтёр лицо. Но вместо свежести и облегчения он почувствовал лишь жгучие уколы — чего только не налило на мокрую кожу. Не было океана, не было шелестящего неумолчного прибоя. Никогда не катились от горизонта до горизонта росистые клеверные и ковыльные волны. В мире нет, да и не было места ничему похожему. Только асфальтовые полосы шоссе и мокрые заросшие пустыри вокруг, издалека создающие иллюзию простора.

Мир и впрямь тесен, — подумал Бобби-Синкопа, прикладываясь к фляге, чтобы выдоить из неё последние капли. Куда бы я ни пошёл — всюду уже натоптано.

Музыка… — он с отрешенностью подумал о живой и бьющейся струне, настолько пронзительной и острой, что та резала ему пальцы. — Возможно, это было в последний раз…

Его попытки писать настоящую музыку — наверное, смешны большинству. Даже Оркестровое Братство относится к его паломничествам, как к чудачеству. Он мог бы концертировать до глубокой старости на уже созданном материале. А попытки писать настоящую музыку — это не более чем мечты идеалиста… Ничего они не значат.

Он встал и запахнул разобранные полы балахона.

Порыскав по траве — отыскал в ней чёрную змею гитарного ремня и набросил её на плечо.

Притоптанная ими трава, мочимая и врачуемая дождем, понемногу поднималась вокруг. Сидящего мужчину уже почти скрывали выпрямившиеся стебли. Шляпа его валялась поодаль, и упругие зелёные побеги уже примеривались к ней, врастая во влажный фетровый бок. Бобби-Синкопа подумал мельком — не помочь ли хлыщу подняться, не предложить ли глоток кюммеля в качестве жеста раскаяния, жеста признания собственной глупости. Но кюммеля больше не было… и он ощутил такой прилив жгучего стыда, что порывисто отвернулся и пошёл прочь — напролом через траву и расступающийся подлесок, всё убыстряя и убыстряя шаг…

Глава 10. Картофельный Боб

Когда чудо только собирается случиться — оно всегда поначалу пугает.

Так сказал дядюшка Чипс, когда Картофельный Боб мямлил ему о своих опасениях. Не беспокойся об этом, Боб, не надо. Беспокоиться нужно тогда, когда больше не ждёшь чуда… ниоткуда его не ждёшь. Дядюшка Чипс был ужасно умный, умнее всех, кого Картофельный Боб видел когда-либо около себя, и он, Картофельный Боб — поверил ему безоглядно. Не мог не поверить.

Дядюшка Чипс и сам заболел этой идеей, заболел ролью волшебника, приносящего чудеса в жизнь Картофельного Боба. Он приходил к его полю каждый день, когда солнце было очень высоко, или только-только начинало опускаться, съезжая по пологой дуге к неблизкому лесу. Щадя Картофельного Боба и его чуткие посевы, он приходил пешком, оставив железную машину хоть и в пределах видимости, но достаточно далеко. Чаще всего это был старенький пикап Стрезанов, с деревянным коробом вместо обычного кузова, но бывали и другие машины. Сегодня дядюшка Чипс приехал на огромном металлическом чудовище, которое он называл тягач. Картофельный Боб перепугался, расслышав приближающийся звук незнакомого мотора, но дядюшка Чипс снова не дал его картофелю повода переживать — он остановил тягач задолго до границ надела Картофельного Боба, он заглушил мотор и долго шёл пешком, издали улыбаясь Картофельному Бобу и махая ему рукой.

Картофельный Боб был счастлив, что дядюшка Чипс так хорошо его понимает, что при встрече с ним не нужно делать так, как обычно он делает при встрече с другими, случайно забредшими сюда и не желающими слышать, что у картофеля тоже есть душа и она трепещет… то есть, Бобу не нужно бежать навстречу, воздев руки и загородив собой поле… и он не бежит, обжигаемый бренчащим железным ужасом, что надвигается спереди, но гонимый поджимающимся испугом кустов сзади. Картофель паникует, когда люди делают так — листья его наливаются тогда горьким белёсым соком, стебли окрашиваются по краям жухлой желтизной. Порой даже клубень в земле съеживается и может горчить несколько дней кряду, всё никак не успокаиваясь….