реклама
Бургер менюБургер меню

Тимофей Николайцев – Бобы на обочине (страница 12)

18

Что не тосковать о людях, ветер заставляет себя злиться.

Я не видел от них ничего хорошего, — уговаривает он себя, пытаясь успокоиться или даже утешиться. — Они без конца ругали меня за пыль в глаза, за сквозняки, за листья, наметенные на крыльцо. И им всегда было что-то нужно от меня. Они подставляли мне то паруса, шершавые от соли, то лопасти мельниц, сеющих белую труху. Они ругали меня, если я отказывался работать и улетал прочь. Но мне не хватает их теперь.

Бобби-синкопа увидел вдруг с высоты самого себя — маленького, стоящего на коленях прямо в траве, всего мокрого от росы и с колтунами в волосах. Он, маленький — держал в руках гитару, очищенную от чехла, как нежный плод от кожуры. Он, маленький — трогал струны, но они ещё молчали.

… Па-да-та-там… — сказала струна вдруг, и он испугался этого звука.

И ветер… ветер, там, в высоте — тоже испугался, услышав… И встрепенулся, вздымая мелкие брызги и обрывки листьев, вознесся на высоту, дважды пронёсся вдоль леса, расталкивая верхушки деревьев… Потом замер, вслушиваясь — не повторится ли? Не повторилось… Растревоженная ветром даль — молчала. Качались деревья, распрямляясь, и роняли в траву мокрых и сонных насекомых.

…Где ты? — тихонько позвал путника ветер и огляделся вокруг беспомощно.

Маленький Бобби-синкопа снова тронул ту же струну — но в этот раз она промолчала.

…Где ты? — кричал ветер, заходясь по всю силу, и испуганные деревья гнулись и теряли сучья от этого крика.

…Я же слышал… Где ты? Отзовись! — ревел ветер, и травяные цунами с сиплым шуршанием расходились по полю.

…Ну, не молчи же… — попросил ветер совсем уже обречённо.

…Это был последний человек, — подумал ветер и осознал вдруг, как ему одиноко здесь одному — среди молчаливых и покорных деревьев. И как одиноко будет впредь. Ни шершавых тебе парусов, ни дурацких мельниц. Ни легких юбок, ни смешных и милых сорванных шляп. Никогда больше… Он поднялся — высоко-высоко — и медленно повеял прочь.

А маленький Бобби-синкопа, уже совершенно неразличимый сверху на пёстром травяном ковре — всё терзал и терзал беспомощную немую струну.

Потом он очнулся.

Убрал судорожную руку от грифа, хватая воздух ртом.

Он был мокр от росы, и всё кругом было мокро…

Ветер утих… травяные стебли ещё наклонялись, но уже нехотя, в силу привычки — словно кивая кому‑то.

Будет ли один человек различим с такой высоты?

Да полно, будет ли?

Жалкая былинка в мире вертикальных непрекращающихся движений. Что до нас небу? Лоскуты коры, папоротники, брусничный цвет. Тонкие осины, душимые ивняком. Они так же, как мы — заламывают дрожащие ветви рук, они так же, как мы — запрокидывают в него деревянные лица. У них свои молитвы.

Где теперь оно — огромное, тёплое, нелепое и суетливое человечество? Где тот лохматый щенок, разрывающий клумбу с азартом землепашца? Барахтающийся в луже с азартом мореплавателя. Делающий множество других смешных и нелепых вещей с таким видом, будто и впрямь делает что-то великое… Сравним ли с этим исчезнувшим многоликим существом один-единственный последний человек — бесплотный дух, которого мотает по земле собственное горе?

Как жаль, — подумал Бобби-синкопа, утихомиривая струны. — Как жаль, что ветру предстоит такое пережить…

Он убрал гитару в чехол, потом поднялся с колен, сделав бесполезную попытку хоть немного отряхнуться — колени перемазаны землёй и раздавленной зеленью. Изваяниями толпились вокруг деревья — совершенно чудовищные древние исполины… с наростами на коре, похожими на множество сросшихся бровей. Корни их утопали в траве… он то и дело спотыкался о них.

Местами трава росла столь буйно, что достигала пояса. Бобби-синкопа шёл через неё вброд, и головки соцветий хлестко лупцевали его по полам балахона.

Совершенно неожиданно лес поредел.

Деревья расступились — открыв взгляду обширную холмистую долину, к краю которой прилепился крохотный городишко, похожий издали на колонию грибов. Насыпь федеральной магистрали полосовала это пространство надвое и, едва-задевая за край городишки, ныряла в сапожную щетку леса на другой стороне долины.

Тогда Бобби-синкопа остановился и долго смотрел на эту дорогу. Она лежала под синим небом — серая, как замешанное на воде тесто… только обочина светлела выкрошенным щебнем. Какие-то сухие травяные шары, громоздкие, как плетеные корзины, но видимо очень лёгкие — порхали над дорогой, едва задевая асфальт своими шебуршащими боками.

Он смотрел, пока не накатился гул, далекий и глухой… тонкая пыль, устилающая дорогу до самого предела видимости — вздыбилась и понеслась, закручиваясь далекими смерчиками… Шелест шин и звяканье отлетающих камушков, урчание мотора, вздохи пневматической подвески — огромный и стремительный континентальный бус, угрожающе-страшный, если смотреть отсюда, прямо от обочины — пронёсся мимо, обдав его с ног до головы ветром, горячим и твёрдым, и начал уменьшаться… таять в дали, пока пелена дрожащего воздуха опять не сделала его похожим на медленную толстую вшу, упрямо ползущую по ленте.

Бобби-синкопа с нажимом провёл ладонью по щеке — там, где кожа горела, уколотая отлетевшими из-под колёс камушками.

Полы его балахона всё еще трепетали. Он смотрел вслед бусу — на пыльный кометный хвост, который тянулся за ним. Вокруг всё будто сделалось разом безрадостно-тёмным. Наверное, даже глаза его, в щелях сощуренных от пыли век, были черны, как копоть. Его лихорадило, это было уже заметно. Горчичный пот протискивался сквозь поры. Он ощутил вдруг великую, неимоверную тяжесть в ногах. Торопясь успеть, пока эта тяжесть окончательно не одолела его — он пересёк асфальтовую полосу и, спустился с насыпи в траву на другой стороне, утопая в ней башмаками.

Гитара тянула плечо книзу, ремень скрипел, натирая сквозь ткань балахона.

Он остановился в траве, переводя дух.

Нащупал в кармане жестяное тело фляги, бултыхнул её для верности перед носом — полная.

Кюммель пронзительно пах прелой травой.

Бобби-синкопа окаменел с откупоренной фляжкой у носа — теперь это был не запах сенокоса, каким он помнил кюммель. Не запах травяного сока и зелёного крошева на зубьях косилки. Это был древний и хрустящий дурман сухостоя, терпкий сорняковый дух, разбавленный нежным ароматом мокрого клевера.

Так пахнет Одиночество Ветра, — понял Бобби-синкопа. Именно так.

Он опомнился, наклонил фляжку посильнее — выкатил из неё один хороший глоток… забренчал колпачком, закручивая.

И, уже пряча флягу обратно в карман, понял — вот, как будет называться его новая вещь.

Одиночество Ветра.

Стебли травы вокруг него согласно и размашисто качнулись, и перепуганный их движением кузнечик — брызнул откуда‑то, щёлкнул жестким рудиментарным крылом и канул…

Глава 7. Картофельный Боб

Ворона была обуглена солнцем, как головня.

Глянцевые чёрные перья её дымились — так показалось Бобу сначала. На самом деле — это ветер ерошил лёгкие кончики пера, заставляя их трепетать.

Глаза этой страшной птицы были столь же черны и дымны. Непостижимым образом отражалось в них перевёрнутое небо со всеми его облаками.

Ворона заскрежетала и открыла клюв, повернув его в сторону Боба. Потом чуть придвинулась, шаркнув коготками по асфальту, и Картофельный Боб испуганно отпрянул.

Тогда ворона насмешливо наклонила голову набок — глаза её заблестели, как два земляных комка, на которые пролился дождь.

Но дождя не было. Стояла сушь — ветер, раздувающий чёрные вороньи перья, гонял вдоль шоссе тонкую пыль. Вместе с перьями шевелилась и ржавая трава на обочине, да оживал временами всяческий мелкий сор, натрушенный ветром на асфальт. Незыблемо среди этого медленного копошения возлежала посреди шоссе совсем свежая гайка — упавшая, видимо, ещё сегодня.

Картофельный Боб, сам не понимая зачем, потянулся за этой гайкой. Она была не нужна ему совершенно, да он и побаивался незнакомых механических вещей. Но гайка, такая новая посреди всеобщего усохшего праха — словно манила его к себе. Косясь на ворону, Картофельный Боб сделал маленький робкий шажок в ту сторону…, но ворона вдруг пронзительно закричала, разворачивая капюшон угольных крыльев — и взмах этих чёрных траурных полотнищ снова отбросил Картофельного Боба назад. Он отбежал за обочину и встал там… пристыженный, под защитой стеблей дудыльника.

И дядюшка Чипс, стоявший за спиной Боба где-то неподалеку, тихо и успокаивающе рассмеялся.

— Не бойся, Боб, — сказал он и подошёл, чтобы быть к нему поближе. — Не бойся, это же просто глупая птица.

— Страшная! — возразил Картофельный Боб, и показал растопыренными руками — как эти крылья заслоняют небо перед ним… как из-за них надвигается сплошная колючая темнота, в которой клубятся гнутые клювы и шаркающие коготки…

Он не был уверен, что дядюшка Чипс понял его, как надо, и потому перепугался ещё сильнее, когда увидел — тот шагнул вдруг навстречу чёрной всклокоченной птице. Картофельный Боб накоротко зажмурился, но любопытство победило страх… к тому же дядюшка Чипс был ужасно умный, он ведь повелевал железными машинами, которые куда страшнее этой птицы, и потому Картофельный Боб в глубине души не верил, что с дядюшкой Чипсом случится что-то плохое. Однако в груди испуганно охало каждый раз, когда дядюшка Чипс делал очередной шаг, приближаясь к полотну дороги, где сидела птица.