реклама
Бургер менюБургер меню

Тимофей Николайцев – Бобы на обочине (страница 10)

18

— Знаешь, Боб, что говорит Папаша, если Маманя, завозившись с клумбами, не уследит за ним, и ему тогда повезёт надраться, как следует?

Картофельный Боб замотал головой.

— Он делается тогда жутким зазнайкой, когда надерется, мой Папаша Стрезан… вспоминает все книжки, что прочитал в юности. Он говорит тогда: «Чипси, когда я был таким же жидкоусым и тощезадым сопляком, как ты, то думал, что человек — это семя, носимое ветром…» Он пьёт и повторяет мне: «Так ведь однажды и задумывала природа — стручок созревает и лопается, коричневая пыльца облаком расходится в воздухе, и ветер… вечный и неугомонный ветер… несёт её куда-то… Как споры!» Ты знаешь, что такое споры, Боб?

Картофельный Боб думает-думает…, но ему снова приходится крутить головой.

Тогда дядюшка Чипс уходит на пустырь за домом и срывает там одуванчик. Приносит и дует на него поверх госматой головы Картофельного Боба:

— Это такие маленькие семечки, Боб. Как эти…

Картофельный Боб и дядюшка Чипс, который только что назвал его другом — смотрят на их полёт.

Маленькие семечки будущих цивилизаций под белыми пушистыми парашютиками — поднимаются всё выше и выше, пока с высоты не увидят то место, где им захочется осесть на землю и пустить в неё корни…

Когда дядюшка Чипс пародирует своего Папашу, то голос его становится совсем непохожим, и тогда Картофельный Боб путается — не может отличить его непонятную речь от собственных невыразимых мыслей:

— «Я хотел так думать, Чипси, — говорит мне Папаша, — и я мог позволить себе так думать — у меня тогда ещё даже волосы не везде отросли.»

— «Когда у тебя волосы только на макушке, — говорит мне он, — ты имеешь полное право побыть наивным мечтателем.»

— «Ты можешь даже посматривать время от времени на флюгер, что прибыл над крышей… Смотришь на флюгер и гадаешь, какое направление ветра тебе более по вкусу… Видишь во сне паруса… Потом, когда волосы вдруг начинают прорастать отовсюду — тебя это злит, ты чешешься с остервенением и, хотя стручок уже лопнул, ты не спешишь в путь — ты ожидаешь, когда пройдёт этот зуд, ведь не лететь же по воле ветра, непрестанно почесывая в паху, правда? И, хлоп… совершенно неожиданно — ты больше не лёгкое семечко под невесомым парашютом, ты — заскорузлое волосатое чудовище, приросшее корнями к этой автомастерской, и у тебя по горло дел, у тебя младенец, орущий из люльки, у тебя волосы даже в ушах. Ты уже не способен лететь по ветру, и ты понимаешь, что никогда не был на это способен…»

— «Вот так, Чипси, — говорит мне Папаша, — когда отрастишь себе порядочную шевелюру на мотне — начнёшь понимать многие вещи.»

— «Мы вовсе не летучие семечки, Чипси, — говорит он, — мы вовсе не дикие одуванчики, мать их… Мы — окультуренные растения. Правительство выращивает нас, чтобы пустить в дело. Кому нужны одуванчики, что растут сами по себе, а, Чипс? Ты можешь себе представить страну, где на консервной банке напишут: „Одуванчик в собственном соку“? Нет такой страны! И нет такого правительства, которое бы решилось на подобное. Это было бы сумасшедшее правительство и ни на что не годная страна! И мы тебе не какие-нибудь одуванчики, Чипси. Мы — бобы! Холодные консервированные бобы. А, как тебе такое? Вот это солидно и весомо — это делает честь стране и правительству!

— «Мы — окультуренные бобы, Чипси…» — повторяет и повторяет Папаша. В этом месте он всегда начинает плакать и лупить себя кулачищем по волосатой груди.

— «У правительства есть на нас свои агрономы. Они сажают нас в специально отрытую лунку, поливают, чтобы мы не засохли, и мы способны плодоносить только в землю подле. Твоего деда Стрезана оно посадило тоже возле обочины, окропило его беспроцентным займом, и он пророс здесь, и уронил меня подле.»

— «Сто лет, Чипси… сто лет… — плачет Папаша.»

— «Мы — бобы, — повторяет он много и много раз. — Мы бобы, посаженные у обочины…»

— Потом приходит Маманя, — заканчивает свою и Папашину исповедь дядюшка Чипс. — Она начинает орать на него, и мне удается свалить сюда, на моторный двор…

Он долго молчит и смотрит, как солнце плавится, отражаясь в чёрном зеркале асфальтовой дороги.

— Я вот что думаю, Боб, — наконец говорит он. — Мы ведь не всегда были такими. В смысле — нас же не всегда растили специально. Может, когда-то давно нас действительно катило ветром по земле. Несло с песком и палой листвой, тащило течением через речные перекаты. Я тоже читал книжки, Боб — чтобы понять Папашу. Выяснить — о чего тот рыдает, когда надерётся и лупит себя кулаком. Но все книжки странные — они написаны о далёком прошлом, когда и в помине не было ещё никаких бучов. Вот как в них обычно всё бывает: «Сто вёрст вниз по реке» — мечтательно произносит кто-то один, и одно звучание этой фразы заставляет целые толпы народа срываться с места. Как же вольно жилось в те времена, Боб. «Сто вёрст вниз по реке»… и долго потом ещё мальчишки с завистью глядят вслед уплывающим, и до мозолей на ладошках долбят самодельные лодки из поваленной бурей деревьев… Когда-то такое ведь могло быть! А значит — всё наше беспокойство, все наши сны, все наши взгляды сквозь большие расстояния, пусть даже вдоль шоссе — это генетическая память о тех временах, когда и мы были дикими зернами…

Он посмотрел на Картофельного Боба и показал ему замасленные ладони.

— Я же механик, Боб… — сказал он. — Я тоже получил свою профессию в наследство. Не могу сказать, что она мне не по душе — мне нравятся моторы. Мне нравится умное железо — сейчас бусы уже совсем не такое механическое безобразие, как во времена деда. Чтобы их чинить — нужно иметь голову на плечах. И у меня это получается. Говорю тебе, Боб — техника сейчас сложнее и тоньше, даже Папаша уже не всегда в ней рубит. Кое-что могу делать только я.

Он указал рукой куда-то на парковку перед домом, которая была сплошь заставлена разнообразной тихоходной техникой.

— У нас есть тягач — вон, смотри… Нам за так предоставило его правительство, как государственным подрядчикам. Я ведь могу использовать его как захочу — но я не разу… ни разу, Боб… не отъезжал от мастерской Стрезанов дальше, чем на пять миль. Там начинается участок другого механика, и он посмотрит на меня косо, если я стану разъезжать по его территории. Может, даже стуканёт на Папашу федеральному инспектору. Так что — я и сам не знаю, что там, за поворотом дороги. Если я однажды туда сунусь — Папаша меня просто прибьёт. Нет, Боб, он вполне нормальный мужик. Но когда он трезвый — ему ничего не нужно кроме работы. А когда надирается и начинает нести эту чушь об отрастающих волосах — тогда уже я не могу бросить всё на него. Такая вот история, Боб…

— Когда я смотрю на тебя, Боб, — сказал дядюшка Чипс, провожая Картофельного Боба, — я почти тебе завидую! Ты ведь блаженный. Так все говорят. Ты имеешь возможность о таких вещах не думать, так ведь?

Картофельный Боб, очень смущенный тем, что ему опять приходится огорчать дядюшку Чипса, открыл было рот, собираясь сказать ему о Бусах, о тревожащем шёпоте картофельных листьев по ночам, и о том странном чувстве, что иногда ворочается в его, Боба, груди… Но, снова не найдя нужных слов — закрыл его. Потом попытался снова — мучительно продираясь сквозь собственное косноязычие, и дядюшка Чипс, наверное, распознав что-то знакомое в невразумительных мычаниях Картофельного Боба, сделал вдруг взрослое понимающее лицо, и тихонько проговорил на ходу:

— Значит, Папаша был прав… Раз есть человек — значит, найдётся ему и его тоска… Бедняга Боб… — сказал дядюшка Чипс. — Бедный счастливчик!

Глава 5. Роберт Вокенен

Сегодня всё вокруг вызывало в нём чувство тактильного омерзения.

Даже телефонная трубка — ему казалось, что её только что, вот прямо сейчас, прижимал к уху какой-нибудь немытый охламон… или того хуже — бродяга, ночевавший около сточной канавы. Роберт Вокенен брезгливо протер трубку специальной салфеткой, прежде чем взять ее в руки — но и на почти стерильно чистой пластмассе кожа всё равно ощущала липкость чужого недавнего пота. Стекло переговорной кабинки тоже выглядело мутным — словно было засижено мухами.

— Да, Энтони, я настаиваю, — сказал он в трубку. — Нужно к чертям собачьим аннулировать этот договор.

Голос управляющего Пирсона был несколько смягчен расстоянием — этими многими милями проводов, что соединяли их уши и рты, но всё же слышен достаточно ясно. И голос явно давал понять — управляющий Пирсон был озадачен. К его фразам то и дело примешивались посторонние звуки: то шуршание потревоженной бумаги, то щелчки механизмов архивных папок, то торопливо удаляющийся и вновь приближающийся топоток лаковых каблучков… Роберт Вокенен представил себе, плотоядно ухмыльнувшись от уха до уха, что давненько уже Долорес не приходилось бегать столь шустро, разыскивая и поднося шефу разные срочные бумажные вороха.

— Я ведь держу в руках твою телефонограмму, датированную вчерашним днем, — напомнил ему управляющий Пирсон. — Я, признаться, с нетерпением ждал её — и был обрадован, когда, наконец, её получил… хотя бы и с опозданием. Пойми, Роби, я уже доложил о ней наверх… и тут вдруг звонишь ты, и предлагаешь спустить её в корзину. Отчего столь внезапные перемены настроения?

— Я слышу каблучки, — сказал Роберт Вокенен, нарочно не обращая внимания на его слова. — Словно чьи-то копытца — туда-сюда… туда-сюда… У тебя там Долорес, или это пугливая лань, поруганная тобой, мечется в поисках выхода?