реклама
Бургер менюБургер меню

Тибор Дери – Милый бо-пэр!.. (страница 9)

18

В этот период я пересмотрел даже самые мелкие, домашние мои привычки и с садистическим сладострастием всем им — по крайней мере так говорится, — всем им свернул шеи…

Из опасения наскучить читателю, то есть самому себе, перечислять все мои покушения этого рода не стану. Привычки отдельно взятого человека интереса не представляют; их значение возрастает тогда, когда к ним пристращаются и другие, когда пристрастия одного человека распространяются, словно заразная болезнь, и становятся уже всенародной, национальной причудой, какой стало, например, у нас на родине занятие литературой. Писание — чтение: пишем мы все, а кое-кто даже читает написанное, прежде чем отдать в типографию.

Мои личные пристрастия много скромнее, я и не думаю, чтобы они стали однажды всенародным достоянием. Упомяну поэтому только для примера и, пожалуй, документальности ради о привычке по утрам после душа — принятие которого также имело свой весьма строгий ритуал — пользоваться для бритья каждый день другим кремом или мылом, брать со стеклянной полки над умывальником, согласно строжайше установленному порядку, полагающийся для данного дня тюбик или спрей, а затем, также поочередно меняя, английский, польский, французский или отечественный лосьон. Отнюдь не в угоду космополитическим склонностям — клянусь в том! — а просто из желания преодолеть скуку ежедневных гигиенических процедур я старался навести некий порядок в миниатюрной истории моих будней, иными словами, взнуздать кроющиеся в случайности анархические бури. Со временем я так в этом поднаторел, что уже на пути в ванную знал, что в этот день на очереди австрийский крем для бритья «Элида», который стоял на полке вторым справа, а после бритья — стоящий с ним рядом французский лосьон «Экипаж», и знание это холодной объективностью фактов, как твердо установленная отправная точка начинающегося дня, привносило покой в мою бедную душу и давало силы вынести предстоящие двадцать четыре часа. И если иногда все же случалось так, что память меня подводила и я перед зеркалом, морща лоб, соображал, действительно ли на очереди лосьон «Табак», меня охватывала вдруг безумная тревога, словно какого-нибудь дипломатического служащего, утерявшего тайный код для телеграфного шифра своего государства.

Ну что ж, больше не станем играть в эти игры, сказал я себе через неделю-другую после перевернувшей мне душу встречи с тестем, когда, оправившись от первого потрясения, я решил устроить генеральную уборку и смену режима. Еще не время обрастать старческими привычками. Успею еще походить в стариках. Все правильно, пусть будут привычки, но только при условии, что ты в любой момент в состоянии их изменить. Право на привычки, смысл привычек определяются их полезностью; если же они ограничивают нашу свободу, от них следует избавляться. И с бодрым «а ну-ка!» я набросился на полку в ванной комнате: вмиг переворошил, растолкал, разбросал тюбики, флаконы, сухие и пенистые кремы, помазок, бритву, словно задался целью отомстить всему миропорядку за некую исконную обиду. И даже распевал при этом во все горло, как в дни давно минувшей молодости, в героическую эпоху омовений под ледяным душем.

Замечу к слову, что и поныне после теплого душа непременно окатываюсь холодной водой.

Пылая страстью неофита, еще в тот же день, выйдя из ванной и сев к столу завтракать, я занялся моей домоправительницей Жофи. Пока она подавала мне завтрак, я внимательно ее изучал, даже принюхивался тайком, а сам думал: сумею ли я когда-нибудь отвыкнуть от этой пахнущей кислятиной старушенции. Или существуют привычки, которые отсечь нельзя, ибо вместе с ними изойдет кровью и нечто более тонкое, глубинное? Да я и не сказал бы вот так, с ходу, она ли стала моей привычкой или я — ее… Впрочем, пока я оставил этот вопрос открытым. Она пришла к нам, когда я был еще подростком, и, если мы — пережив мать мою и отца — не прикончили друг друга за минувшие не знаю сколько уж лет, если я не пристукнул ее ножкой стула, а она меня не отравила, подбросив яду в кофе с молоком или в соус из шпината, значит, мы являем с нею такой блистательный пример человеческого долготерпения и милосердия, что не пристало лишать его ореола: да послужит пример сей в поучение всему человечеству. Итак, выдворять мою старушку пока нет необходимости — на том я и покончил с утренними медитациями, слушая между тем не без содрогания, а, по существу, с истинным облегчением ее медлительное шарканье по комнате, от которого по спине бежали мурашки, и глядя, как асимметрично движутся ее руки, накрывающие на стол. Впрочем, досталось и ей пылу-жару от очистительного костра, что разжег я в тот день под собою… Или досталось-то все-таки только мне одному?

— Опять вы ставите мне эту старую кружку?

Жофи сочла, что ослышалась, даже не ответила.

Пузатая емкая кружка в голубой горошек осталась мне от матери: с тех пор как она умерла, я всегда из нее пью мой утренний кофе — вернее, Жофи меня из нее поит, вероятно, в знак особой милости.

— Вы не слышите, что я говорю?

— Слышать-то слышу, — проворчала старая домоправительница, в то же время пододвигая кружку мне под нос, — да только в толк не возьму, о чем вы. Чем же это не угодила вам кружка?

— А тем, что надоела мне.

— Да как же такое надоела, когда это мамаши вашей кружка! — возмущенно воскликнула Жофи. — Ох, молодой барин, молодой барин, уймитесь вы, не то бог накажет!

Я удивился, к этому доводу я не был готов. Вот ведь какие противоречия умещаются в душе человеческой: что же сберегла в своей памяти эта старая женщина о моей матери и что так любила в ней — в той, кому должна была прислуживать? Ну конечно, продолжал я про себя, отодвигая кружку как можно дальше, раз уж выпала нам судьба быть кому-то слугой, то как же и терпеть-то себя иначе, как не полюбив путы, в которых нас держат. Но призывать бога в защиту какой-то обшарпанной кружки!

— У бога не найдется иных забот? — спросил я.

— Постыдились бы, молодой барин, — сказала старуха, опять пододвигая мне кружку. — Уж такой вы сирота одинокий, будто сорняк придорожный живете, ни отца у вас нет, ни матери, единственная жена вас тоже покинула, а вы еще и память об них уничтожить хотите?

— Эту кружку вы унесите, Жофи, — сказал я, — чтобы я ее больше не видел. А воспоминаниями я уж займусь, когда состарюсь.

— Да вы и так-то уж довольно старый, — едко отозвалась Жофи, наставив на меня свой крючковатый красный нос. — Еще-то чего дожидаетесь, молодой барин?

Я засмеялся.

— Вы как думаете, сколько мне лет?

— Ничего я не думаю, потому как и без того знаю, молодой барин, — ответила старуха.

Жофи была в самом своем воинственном духе, видно, ночью ее порядком измучила подагра.

— Ничего вы не знаете, — сказал я ей. — Откуда вам знать, когда я и сам-то не знаю! Или вы шпионили за мной?.. Силенок не пожалели, доплелись до районного совета, чтобы выведать мой год рождения?

На этот раз старая домоправительница отмолчалась, не успокоились только ее глаза: сперва она их опустила, потом подняла снова и, как будто пожалев меня, надолго задержала на мне их тускловато-голубой взгляд.

— Старость, молодой барин, не обманешь, — сказала она немного спустя. — Званая ли, незваная, она тут как тут. Если бы вы, молодой барин, не бились против нее, а приняли бы по-доброму то, что господом отмерено…

— Жофи, — сказал я, — не утруждайте вы так господа бога!

— Ему это не в тягость, — сказала Жофи негромко. — Я ведь одного хочу, чтоб жизнь ваша, молодой барин, была поспокойнее, чтоб не мучили себя понапрасну из-за того, чего не изменишь, как ни бейся. А вот ежели бы смирились вы с тем, что сама природа ваша требует… — И опять этот долгий жалеющий взгляд на моем лице. — И что возрасту вашему подходяще…

— Да что вам мой возраст покою не дает, ведьма вы старая!

— Ладно уж, не кипятитесь! — огрызнулась старуха. — Пейте кофий свой, покуда горячий. Не бойтесь, я уже недолго буду надоедать вам своими речами.

— А вы меня не пугайте, — сказал я. — Теперь же, пока не настала та прискорбная минута, уберите с глаз моих эту кружку! И с нынешнего дня каждое утро приносите мне кофе в другой чашке, кружке, плошке, каждый день в другой, вы меня слышите?

Жофи опять опустила глаза и, мне показалось, изменилась в лице. Но прежде чем ее дрожащие пальцы успели дотянуться до кружки, я схватил ее сам, поднял и швырнул в угол: то была добрая крепкая кружка, она разлетелась всего на три или четыре черепка.

— Это чтобы у вас не было угрызений совести, Жофи, — сказал я. — Вы правы: затеял грязную работу — делай ее своими руками.

Я упомянул в начале этих записок, что мы с сыном живем совсем одни вот уже семнадцать… восемнадцать или девятнадцать лет; это, впрочем, нуждается в уточнении. В раннем отрочестве Тамаш провел несколько лет в Швейцарии, сперва у доктора Шмидта, в пансионе св. Галлена для мальчиков, дабы он усвоил немецкую речь, затем еще несколько лет у своей тетки в Женеве — ради изучения французского. Говорю все как есть: мне хотелось избавиться от него на некоторое время. Моя квартира была чересчур заполнена живостью его детских телодвижений, а главное — голосом, я же с возрастом счел себя обязанным больше заботиться о необходимых рабочих условиях для моего пера и покое для физического моего существования. Говоря попросту, я изнежился. Было ли это позволительно? Не нужно себя убаюкивать, думал я уже тогда: если человеку за семьдесят, он вправе, хотя к миру по-прежнему оборачивается еще колючей своей стороной, от самого себя желать некоторых себе послаблений. Разумеется, в меру: ходить в шлепанцах не следует даже дома, а распускать корсет самодисциплины допустимо разве что во сне. Мои умственные возможности, казалось мне, полностью сохранились, да и мир эмоций не затухает еще под покровами старости, вот только меньше стало во мне сочувствия да прибавилось, напротив, злорадства: меня все больше сердит теперь людская самоуверенность. Вверх, к Луне? Еще выше? Нет, никакой ракете не унести нас столь далеко в бесконечность, чтобы не последовало за нею, уцепившись хоть за последнюю ее ступень, человеческое тщеславие, не обогнала бы зависть. На каком же небесном теле, спрашиваю я себя, скрючится последний скелет нашего человеческого рода с вымерзшими слезными мешочками под пустыми глазницами?