реклама
Бургер менюБургер меню

Тибор Дери – Милый бо-пэр!.. (страница 10)

18

Что до меня, то, хотя мой гонор, мои претензии всем известны, я вполне удовольствовался бы теми маленькими сюрпризами, какие предлагает нам наш земной шар. Мои сны, правда, не ведают преград и потому неосуществимы, но я вполне удовлетворился бы — да еще с какою радостью! — исполнись хотя бы самый непритязательный из них: сумей я помирить, например, господина Йожефа Кеттауера, моего соседа слева, с господином Иштваном Барцой, моим соседом справа, которые из-за кем-то переставленного мусорного бака теперь спят и видят, как бы прикончить в один прекрасный день недруга своего ступкою либо лопатой для угля, — и был бы поражен до глубины души, если бы господь даровал мне вдосталь ума и терпения, чтобы это мне удалось. Выбраться куда-либо подальше я не осмелился бы и во сне. Ну, пройти, куда ни шло, еще дом, вверх или вниз по улице, забраться в автобус в час «пик», приблизиться к конторскому столу какого-нибудь чиновника. Сесть, наконец, в электричку, побывать на душистой мессе[10] в Ниредьхазе среди дряхлых богомолок. Но уж за границу я даже взор бросить не решился бы. Всей оставшейся мне жизни не хватило бы, чтобы перечислить, под сколькими углами перекрещиваются человеческие страсти и сколько потребовалось бы бальзама и корпии, чтобы вылечить, заговорить хотя бы только затаившиеся в подсознании каждого человека обиды.

Повторяю, я сержусь, хотя и посмеиваюсь иной раз, наблюдая непостижимое кружение несообразностей. Или мне, чем брюзжать, предаться лучше отчаянию — то есть наказать себя же?

Важно не забывать об одном: коль скоро я не жалею других, то и себя жалеть нечего. Услышав, увидев либо прочитав в газете что-то, на мой взгляд, возмутительное, я должен помнить: это произошло не затем, чтобы воздействовать на мою печень и слезные мешочки, и не обязательно ко мне взывают за словом справедливости. Не я — вершина мира. И очень даже вероятно, что этот мир вертится не подо мной, а надо мной. Что двум каменным скрижалям Моисеевым в лучшем случае нашлось бы место в «Мадьяр немзет» под рубрикой «Юмор», да и то успех они имели бы скромный. «Не желай… у ближнего твоего…» Ну и не желай! «Не убий!» Ха-ха — усмехнется читатель, если уже не перевернул страницу.

Однажды, когда сын мой Тамаш еще пребывал в Швейцарии, ко мне на квартиру явилась некая молодая авторесса. Несмотря на мои просьбы держать в редакции под замком номер моего телефона и адрес, не проходит недели, чтобы ко мне не постучался какой-нибудь непрошеный посетитель. Барышня Сильвия Вукович утверждала, что получила адрес от меня самого. Я это отрицал, ссылаясь на безукоризненную память.

— Ну что вы, барышня, — сказал я, — моя память служит мне все еще безотказно, я помню, представьте себе, девичье имя моей матери, да что там имя — помню год ее рождения… Так как же вы…

Вероятно, она приняла мои слова за самоиронию, ибо вдруг улыбнулась.

— …как же вы могли вообразить, что я способен запамятовать встречу с такой очаровательной особой?

Что и говорить, она была на редкость хороша собой.

— Мы встретились в редакции «Уй ираш», учитель…

— Только не учитель!

Она опять улыбнулась.

— …мы вышли оттуда вместе, и вы были так милы, что даже проводили меня чу-чуточку, помните?

Она мне улыбнулась. Если бы не эта улыбка, я ее выставил бы за дверь при всей ее красоте. Она лгала: я не имею обыкновения провожать авторесс, я боюсь их как огня. К тому же барышня Сильвия — которую я несколько позже и лишь самое короткое время, в минуты моей слабости, стану именовать Сильвой — вся извивалась, словно змея, отчего и внутри у меня все извивалось, переворачивалось, она напоминала мне когда-то случайно увиденную певичку из шоу, одним словом, она не только не возбуждала мое мужское начало, но, напротив, смиряла его, как, впрочем, и ее протяжный, сладенький, тоненький голосок, от каждой модуляции которого в лицо вам так и брызгала капелька искусственного меда. Я утерся.

— Ведь вы вспомнили, ну чу-чуточку?

— Вы родились в провинции, барышня?

— Ах, что вы, учитель. Я здесь…

— Без «учителя».

— Ах, ах, тысяча извинений. Я родилась здесь, в этом прелестном Будапеште, я его обожаю. А почему вы спрашиваете?

— Ежели вы родились здесь, откуда это «чу-чуточку»? — проговорил я злобно, в предчувствии близкого своего поражения. — Возможно, так принято изъясняться где-нибудь в Балмазуйвароше, но здесь…

— Вы прелесть, — сказала посетительница. Но улыбалась.

— И когда же могли мы повстречаться в редакции «Уй ираш»? — спросил я. — Будьте любезны, помогите моей во всех прочих случаях безукоризненной памяти.

— Летом, — ответствовала дама. — В августе.

Она лгала. В августе меня и в Пеште-то не было. Или был? Какая разница — и почему бы ей не лгать? Эта ложь в конечном счете есть просьба извинить ее за вторжение, это, собственно говоря, признание моего, в сущности, незаконного и не имеющего оправданий стремления жить уединенно в человеческом обществе. Это, собственно говоря, лишь признание того факта, что из нас двоих я сильнее и что в жестокой борьбе, какую ведут друг с другом люди, мужчины и женщины, ей бы следовало спасаться, бежать от меня. Ложь — единственная возможность для слабых удержаться на сей земле, иначе те, что сильнее, непременно вырвали бы ее у них из-под ног.

— Вы правы, барышня, — сказал я, — не будь лжи, человечество бы давным-давно сгинуло.

Она улыбалась.

— Не понимаю.

Но она понимала, понимала лучше, чем я сам. Ибо была женщиной, к тому же женщиной того типа, какие лгут не крошечным своим умишком, а всеми своими клетками.

— Одно из великих заблуждений моральных кодексов, барышня, — сказал я, к ней обращаясь, но адресуясь к себе, — состоит в том, что в них осуждается ложь, которая в действительности есть одно из величайших изобретений человечества. Представить какое-либо сосуществование без лжи невозможно. Ложь соединяет всякую общность, коя в противном случае распалась бы на обезумелые, кровоточащие частицы…

Дама мне улыбалась.

— Ах, но вы же прелесть!

— …ложь, — продолжал я, с непонятной нервозностью расхаживая по комнате, — смягчает нравы, ибо облекает грубый интерес в пристойные одежды, и, таким образом, он может в относительно приличном антураже отстаивать то, что почитает своим правом. Но она не только обеспечивает приличия…

— Ах, вы прелесть, — произнесла барышня Сильвия. — Я думаю совершенно так же, только вот выразить так бы не могла.

— Не сомневаюсь, барышня, что вы думаете совершенно так же, — сказал я. — Итак, ложь обеспечивает не только внешние приличия, она привносит мир в наши чувствительные души, щадит наши сердца, поскольку мы ведь можем лгать и самим себе тоже. Лично я намерен лгать себе до самого моего смертного часа.

Вдруг мне все надоело, стало противно.

— Собственно говоря, что вам от меня угодно, барышня?

— Ах, вы, право же, душка, — щебетала дама. — Угодно, чтобы вы перестали бегать взад-вперед по комнате, потому что у меня уж голова кружится. Может, вы бы присели рядом со мной на диван?

Она улыбалась.

Меня обезоружила ее улыбка. Выпроставшись из лепестков этого красивого, но банального создания, улыбка явила собой для меня самое вечную природу — то была всезнающая улыбка женщины. Незабываемая, бесстрастная улыбка природы. Не все ли равно, ради какой бесполой цели призвала ее эта девица себе в помощь: на несколько минут она высвободила меня из скорлупы самоуверенности и наполнила блаженным сознанием бесконечной собственной моей незначимости. Какая важность, что́ я делаю, чего не делаю! Какая важность, что я старею и рано или поздно выйду из употребления. И потом, после, творение будет изредка улыбаться. На несколько минут я стал легким, как бесплотная пушинка, все бремя ответственности меня вдруг покинуло.

— Собственно говоря, что вам от меня угодно, барышня? — повторил я, когда пришел в себя.

Да и что тут такого, если начинающая молодая писательница обращается ко мне за помощью?.. если в жестоких внутренних битвах литературной жизни ее предполагаемая одаренность пускает в ход как вспомогательное средство и красоту? Она знает, что у меня есть некоторое влияние в этих по-разному пахнущих литературных зарослях, что с моим словом обычно считаются, что уважают (или, по крайней мере, делают вид, будто уважают) и, last but not least[11], боятся меня, несмотря на то, что я всем отвечаю на приветствия. Одним словом, я potens[12], и было бы противоестественно, противоречило бы так называемому здравому смыслу, если бы красивая молодая женщина не попыталась войти или хотя бы постучаться в калиточку моей потенции ради достижения блаженства совсем иного рода. О господи, она хочет стать писательницей, ну так пусть будет ею! Уровень литературной продукции страны из-за этого существенно не понизится.

Но совесть моя? Скромнее — мой вкус?

Да так ли он непогрешим?

— Ахбожемой, я так тронута, учитель… вы все-таки приняли меня, безвестную, скромненькую писательницу… Ахбожемой, я сижу сейчас здесь, на вашем диване… вы ведь тут отдыхаете? Ну посидите же со мной чу-чуточку!

— Только не «чу-чуточку», — проворчал я.

— Ахбожемой, вот опять вы…

— Я не сяду сейчас подле вас, барышня, я занят, — сказал я. — Оставьте рукопись и позвоните через неделю, за это время я, вероятно, прочту ее.