Тери Аболевич – Сны снежноягодника. 10 мистических историй для холодных вечеров (сборник) (страница 18)
Я пришел домой с завода, где днями собирал всякие приборы. Моя работа там не настолько интересна, чтобы подробно о ней рассказывать. Собирал и собирал.
– Федя, – сказала мне тогда бабушка, ставя передо мной тарелку с борщом, – пойду-ка я завтра поглядеть на картины этого Мальцева. А то что же – вот выставка закончится, а я все проворонила.
– Баб Варь, ну вот охота тебе стоять на морозе? Там же часа два прождать можно.
Я почувствовал на себе ее упрямый взгляд – бабушка она была хоть и мировая, но перечить ей было себе дороже. Лучше уж молча есть борщ – вон какой вкусный. Со сметанной кислинкой, наваристый. И с ароматным черным хлебом – бабушка всегда густо натирала корку зубчиком чеснока, а мякиш сбрызгивала подсолнечным маслом и посыпа́ла солью. Язык проглотишь! Вот вспоминаю – и жуть как есть хочется.
– Охота, неохота, – уперлась баб Варя, – а собственное мнение я составить обязана. Чего по радио про него кудахчут непрестанно? Может, и за дело хвалят, но если он художник от слова «худо», я должна об этом знать.
Мне оставалось только вздохнуть. Да пускай идет, мне-то что.
Жили мы с бабушкой вдвоем в отдельной квартире уже много лет. Родителей давно не стало, а ей удалось воспитать меня человеком. Так она всегда говорила: «Федя, каким хочешь будь, но главное, чтобы человеком». Сама она была родом из крестьян, крепкая и рукастая, никакого труда не боялась. Институт, война, работа в больнице. С моих малых лет она читала мне книжки. Все мое детство мы учили стихи – я баловался, складывал башенки, кувыркался и бесился, а она сидела рядом на диване, читала то Пушкина, то Есенина. Учили с ней по четверостишию. Как сейчас помню: «Заколдован невидимкой, дремлет лес под сказку сна. Словно белою косынкой подвязалася сосна». Отчего-то баб Варя у меня ассоциировалась с этой сосной, да такой в памяти и осталась. Когда я подрос, она читала мне уже классиков. Наверное, я поэтому и вырос человеком.
На следующий день, когда я вернулся с завода, бабушка с порога сообщила мне свой вердикт:
– Знаешь, Федя, а Мальцев неплох. Глаза ему очень удаются. Там и природа есть, и всякие фрукты в вазах – ерундистика. А вот глаза у него получаются – загляденье. Как говорят, что вот у такой-то собаки взгляд человеческий, так и у его портретов. Человеческий. Есть там один, голубоглазый такой парень, ну шибко на тебя похож. У тебя такие же пронзительные глаза, Федя, такого же цвета. Смотрела и о тебе думала.
Она погладила меня по плечу. Широкая ладонь, теплая, крепкая. Скучаю я по этим ее прикосновениям, как тронет – так сразу всякая дурнота из жизни уходит.
– Ну ладно, баб Варь. Рад, что ты не разочаровалась. Ты поди чаю попей с мороза, я там вскипятил как раз. А я пойду построгаю.
– Иди, иди, Феденька.
Я в ту пору очень увлекся резьбой по дереву. Даже не помню, как меня осенило – «хочу по дереву строгать». Отец этим когда-то баловался, стамески от него остались, вот я и взялся попробовать. Добыл где-то липовую чурку. Не помню, вроде медвежонка сперва хотел вырезать. Все щупал деревяшку, и так, и эдак примерялся, как бы поудачнее стамеску приладить. Вручил бабушке что-то несуразное, все в липких пятнах – пальцы я себе тогда порезал крепко, а вышла полная ерунда. Но потом я понял, что все делаю не так. Пытаюсь вырезать головой, а надо сердцем. Дерево – такой материал, оно любит только сердце, а с холодным рассудком к нему подходить нельзя.
И я стал слушать, что же там прячется, в деревяшке этой. Водил пальцами по шершавой поверхности, держа стамеску там же, близко-близко. Я никак не мог надышаться деревом: липа – самая удачная древесина для резьбы. Пахнет сладко, сухо, сразу вспоминается все теплое, что есть в мире: чай, лето, мед, бабушкины руки. И так, спустя пару лет, уже не ерунда, а вполне годные фигурки стали выходить из-под стамески. И даже без пятен крови.
– Творец ты, Федя! – радовалась бабушка и потом в уголке тихонько всхлипывала – я все слышал. Но резал я и правда хорошо.
В тот вечер я как раз уселся за работу – нужно было доделать фигурку мышонка на коньках. Попросили смастерить для новогоднего детского праздника. А я все почему-то не мог забыть бабушкин отзыв о Мальцеве, про глаза. Это же очень сложно, правильно отобразить то единственное место на теле человека, где просвечивает душа.
За работой я расслышал звонок в дверь, баба Варя открыла:
– А, Гена, здравствуй. У себя, да, проходи.
Пришел Генка – мой друг, мы раньше вместе учились в школе. Здоровенный детина. Я и сам не маленький, но мне приходилось поднимать руку, чтобы взяться за его плечо. Он всегда наклонялся, проходя в двери – и тогда одежда на его спине натягивалась, я слышал, как трещит куртка или рубашка. Трещал под ним и стул, когда он устраивался поудобнее. Топал Генка прилично, а еще шумно сопел, когда о чем-то задумывался. Но он был добродушный. Приходил ко мне часто, рассказывал новости, читал мне то книжки, то журналы. В школе он никогда не любил читать и чаще болтался без дела, но как мы с ним сдружились, он вместе со мной перебрал все книжки, что нашлись в нашей домашней библиотеке. А теперь он и сам приносил мне новые, уже из городской.
Генка скрипнул дверью и сделал первый «топ». Так делал только он – всякий человек входит в комнату по-своему, не спутать.
– Здорово, мастер! – прогремел он. – Смотри, Джека Лондона взял. «Мартин Иден». Библиотекарша сказала, это про дурачка, который был такой упрямый, что стал умным и всего добился. Правда, она потом как-то так хмыкнула, я сразу подумал – какая-то должна быть заковырка в этой истории. Почитаем?
Я слушал его вполуха. В моем воображении всё плавали эти голубые глаза у неизвестного портрета. И чего меня это так зацепило? Я даже сам не заметил, как прервал Генку и брякнул:
– Знаешь что, я вот тоже очень хочу сходить на выставку Мальцева. Айда в субботу?
Генка издал странный звук, что-то среднее между смешком и фырканьем.
– Во дурак. Тебе-то на кой?
В своем рассказе я упустил один важный момент. Чтобы никто не подумал, будто Генка грубиян, я должен уточнить: я был слепым. Жил в полной темноте лет с тринадцати, когда мне засветили в голову снежком на школьном дворе. Снежок оказался с ледышкой и попал, видимо, куда не следует – постепенно я потерял зрение и вскоре оказался безвозвратно слепым. Поэтому нет ничего плохого в том, что Генка обозвал меня дураком. Идея-то, по сути, и была дурацкая.
Объяснить я ему (да и себе) так и не смог, на кой мне это надо, но мы все-таки пошли на выставку Мальцева.
Надо сказать, что я хорошо приноровился к своей слепоте. До работы доезжал сам, хоть порой и упирался палочкой во что-нибудь. Обычно в другого человека. Больше всего меня раздражали люди, нахально бравшие меня под руку на улице со словами: «Давайте я вам помогу». И сразу же принимались тащить меня так, что я терялся в пространстве. Но в самом же деле, это неслыханная наглость! А вы так же вырываете сумки из рук старушек с такой ретивостью, что хочется позвать милиционера? Добрые у нас в городе люди. Добрые и деятельные. Ужас.
Сложно было только в незнакомых местах. Вот и тогда я шел во Дворец культуры, держась за Генкино плечо. Я слышал, как вокруг шумел город, – так же, как и всегда. Людей в очереди в тот день было не так много. Но те, кто стоял рядом, беззлобно посмеивались и шептали: «Он-то чего здесь забыл?», «Нужно Мальцеву рассказать, что на его выставку даже слепые ходят». Я посмеивался в ответ – на чужие шептания я уже давно внимания не обращал. Пусть говорят что вздумается.
Внутри ДК было как-то глухо-шумно. Это когда все стараются вести себя потише, но из-за того, что этих «всех» слишком уж много, воздух вибрирует и шаркает, как шаркают десятки подошв, и так же шаркают все своим перешепотом, обсуждая увиденные картины. «Ой, гляди, это же как раз излучина нашей речки, узнаёшь?» – «Ш-ш-ш, да узнаю, не кричи так!» – «Неплохо, неплохо».
Запахи тоже все смешались – я чуял, что кто-то так и остался в меховых шапках, при этом сдав пальто, как и полагается, в гардероб. Непонятная мне и по сей день традиция. А мех после мороза особенно пахнет зверем, когда постепенно выветривается холод. Пахло духами, пахло нафталином, лаком, пропиткой для дерева – наверное, для картинных рам.
Выставка была на первом этаже ДК. Коридор шириной метров семь, а во всю его длину – картины. Я чувствовал, как отражаются звуки от стен – звонко, как мячики, отлетали от них голоса. Бетон, штукатурка, краска. Я мог точно сказать, где висят картины, – от них звук отражался мягче и слабее. Я держался за Генкино плечо, он медленно вел меня от картины к картине и описывал то, что на них изображено. Никак я не мог понять, чего меня сюда так потянуло. Но вскоре понял.
Пребывая в вечной темноте (к сожалению, я понимал, что это темнота, потому что потерял зрение уже взрослым), я иногда видел цвета. Нет, не видел, конечно, но вспоминал. В жаркий летний день мне было красно, в зимнюю стужу – бело, в хмурый заунывный дождь – серо. Такие простые ассоциации, понятные и ребенку.
И тут вдруг вдалеке через несколько картин я увидел пятно зелено-голубого цвета. Я помнил, что это мои любимые цвета, и бережнее всего хранил их в памяти, так не хотелось расставаться с ними навсегда. Потому что, скажем, малиновый цвет я на тот момент уже позабыл. Но это было пятно цвета и света, настоящее, и оно будто звало меня, что ли.