Теодор Шумовский – Свет с Востока (страница 4)
В основе нашего юного неравнодушия к музыке была не только мамина кровь, струившаяся у нас в жилах. Знакомая, некая Анна Васильевна Мирзоева, переезжая в Баку, оставила нам на временное хранение старинный граммофон с «допотопными» пластинками. Так мы впервые услышали «Аиду» и «Кармен», «Графа Люксембурга», далее шли «Пиковая дама» и «Времена года» Чайковского, вальсы Штрауса, «Интродукция и рондо каприччиозо» Сен-Санса. И остро хотелось творить подобное.
Мои путешествия сперва открыли мне географическую природу Шемахи: она расположена значительно выше Баку, на широко простертом спуске от скалистой горы Лютры к узкой извилистой речке Загаловачай. Соответственно город состоит из верхней и нижней частей.
На улицах верхней части стояли здания государственных учреждений, теснились частные лавки. Здесь находились и дома, в которых наша семья последовательно снимала комнаты. Однажды пришлось жить в милицейском участке, дверь нашего жилища приходилась как раз против двери арестантской камеры. Узников ежедневно выпускали в общий двор на прогулку. Двое из них, как говорили, приговоренные к смертной казни, были в кандалах.
Нижняя часть города начиналась от южных ворот городской больницы, где наш отец одно время работал заведующим хозяйством. За воротами открывался вид на неширокую каменистую улицу, стремившуюся вниз. Я осторожно спускался. Вот справа замурованный вход. Это могила некоего почитаемого старца, в Шемахе она не одна. Слово «пир», означающее в персидском языке именно такого старца, азербайджанцы произносят вполголоса, со страхом и преклонением перед памятью обозначенного им святого.
А вот ниже по улице, с левой стороны, вход в широкий пустынный двор, поросший травой. Тут стоят осыпавшиеся стены разрушенной мечети. На месте бывшего пола – бурьян и чертополох, другие сорные травы. Но в углу двора заметно полуподвальное помещение с навязанными на решетку окна поминальными лоскутами – в помещении схоронен еще один святой человек; на могильной плите светится неяркий огонек небольшой керосиновой лампы.
Дальнейшие шаги выводили меня на параллельную улицу, и тут сразу открывался вид на пролегавший далеко внизу караванный путь. На нем прямо перед глазами возвышается Джума – Соборная, то есть Пятничная, мечеть с пересохшим бассейном для омовения, превращенная новыми властями в зернохранилище. Далее по пятницам – в Шемахе это выходной день – кипит жизнью «нижний базар», как выражаются горожане. Теперь часть лавок переехала в верхний город – говорят, что там слабее ощущаются подземные толчки, посещающие Шемаху. Но за бывшими лавками встает еще одно святилище – мечеть Сары Топрак – «Желтая Земля». Она еще втихомолку действует, но кажется, городские власти решили разместить в ней тюрьму.
Узорный минарет оставался позади, я выходил за город. Вот они: один, еще один, за ним еще – древние тутовые (шелковичные) сады, где ягоды – лакомство для людей, листья – для червяка-шелкопряда. Меж садов струится речка шириной пару метров, глубиной полметра. Искусственное разведение шелкопряда являлось в середине века одним из главных занятий местных жителей, шемахинский (талеманский) шелк высоко ценился в Италии.
Идти дальше. В стороне от садов – мусульманское кладбище. Вертикально стоящие и наклонные плиты густо покрыты надписями. Что в этих надписях? Я не знал ни одной арабской буквы. Как эти буквы вьются, сплетаются, образуя художественное кружево!.. Однако, мысль важнее красоты. Она творит красоту, а красота лишь отображает мысль.
По мостику – на другой берег речки. От воды круто подымается гора. Узкая тропинка, впадающая в широкую дорогу, выводит меня наверх. Снова кладбище, но здесь кроме обычных могил – склепы, мавзолеи, группы памятников, собранных за высокими стенами без кровли. И вновь надписи, выполненные прекрасным, как музыка, таинственным, как вечность, арабским письмом.
Люди умерли, они молчат. Буквы бессмертны, поэтому они говорили, говорят и будут говорить людям о людях. Арабские буквы поведали нам о Шехерезаде и ее чудесных повествованиях в течение тысячи и одной ночи. Но ведь это – первые струйки, исток великой реки арабской письменности, которую мне предстоит узнать, чтобы точно представить себе истории загадочного народа, создавшего эту письменность.
Справлюсь ли? Можно ли когда-нибудь овладеть всеми тайнами арабистики? Или хотя бы вплотную приблизиться к этому? Можно ли? В одиночестве, среди усыпальниц старого кладбища спрашиваю себя, тревожусь больным сомнением.
В 1928 году, 18 декабря, умер наш отец. Папу схоронили в пятницу 20 декабря, за четыре дня до его 55-летия. Он был верующим. Ксендза для заупокойной молитвы в Шемахе не нашлось, Иосиф пригласил армянского священника. Потом заказал и поставил на могиле памятник с надписью, которую сам составил.
Прошло некоторое время, и городские власти сняли с единственного русского кладбища все памятники, вывезли их в неизвестное место якобы для постройки какого-то водопровода, между тем как в Шемахе из фонтанных труб днем и ночью бежала хрустальная горная вода. Опустошенное от памятных знаков место упокоения превратили в пастбище для скота, потом отдали переселенцам – азербайджанским крестьянам – под застройку. Новые шемахинцы рыли землю под фундаменты, выбрасывали на поверхность кости и черепа, мальчишки играли черепами в футбол. Безумная жестокость. Или жестокое безумие.
Как стать арабистом?
Путь мой был и простым, и сложным. Дело жизни было выбрано сразу, без колебания и чьих-нибудь советов. Большой семье, оставленной покойным отцом, жилось трудно. С мыслью о том, что все равно буду заниматься арабистикой в свободные часы, я подал заявление в Бакинский техникум нефтяного машиностроения, чтобы скорей получить специальность и заработок. Но жить на три дома было нелегко, и я вернулся в Шемаху. В следующем году пытался поступить в сельскохозяйственный институт, но по формальным мотивам меня не приняли. Все шло к лучшему. Окончив школу, я заявил ома, что поеду в «вуз по арабскому языку», не зная, есть ли такой на свете. Мачеха ворчала: «Добро бы выучиться на инженера, врача, агронома, на худой конец, стать педагогом, а какой прок в мертвых языках?» Но я стоял на своем и, уезжая, сманил на избранную стезю и своего школьного друга, азербайджанца Халила Рагимова. В Баку мы около месяца терпеливо обивали пороги Наркомпроса и наконец 9 сентября 1931 года, вне себя от счастья, выехали по наркоматскому литеру учиться в Ленинградский институт живых восточных языков!..
Ленинград встретил нас проливным дождем. В институте, который мы нашли с трудом, нас недоуменно оглядели: «Мальчики, здесь комвуз…» Халил был так подавлен, что сразу вернулся в Азербайджан и поступил в педагогический институт, окончив который вернулся в Шемаху. А я задержался в Москве с надеждой поступить в тогдашний учебный Институт востоковедения. Но прием уже давно закончился.
– На что тебе эти мертвые языки? – удивленно спрашивала меня дальняя родственница, влиятельная и доброжелательная дама, у которой я временно остановился. – Кем ты будешь, окончив институт по языкам? Учителем с мизерным окладом, переводчиком? Что? Научная работа? Дорогой мой, это допотопно. Сейчас не то время, сейчас нужны инженеры, их ценят, они хорошо зарабатывают… Хочешь, я тебя устрою в ВЭИ? В МАИ? В МВТУ? Туда попасть трудно, но ты будешь там учиться, я поговорю с кем нужно!
И она повезла меня в Лефортово, в ВЭИ (Всесоюзный электротехнический институт) – мечту многих. Я с ней не спорил из вежливости – все-таки я жил в ее доме/ Но, когда, сияющая, она вышла из чьего-то кабинета в приемную и объявила, что меня уже зачислили, я не смог изобразить радости на своем лице и второй раз в ВЭИ не поехал.
Неугомонная москвичка возила меня в МАИ и МВТУ, визиты опять были успешными, но я выказал полное равнодушие и к этим прославленным институтам. «Ну, Петя, – в сердцах сказала моя покровительница своему брату, – займись теперь ты с ним, сил моих нет!»
Вежливый, с мягкими манерами инженер из наркомата повез меня в Горный институт, и я, подумав, что учебный год уже на полном ходу и не годится мне оставаться «в подвешенном состоянии», стал там заниматься.
Потянулись унылые дни. Из общежития на Никольской улице, здания, где двумя веками ранее в греко-латино-славянской семинарии начинал свой великий путь Ломоносов, я морозными серыми утрами ездил на Большую Калужскую, входил в новый корпус и до вечера выслушивал чинную череду лекций. В памяти и сейчас еще звучит рык математика Израиля Григорьевича Кабачника: «Втор-рая пр-роизводная игр-рек по икс, диффер-ренциал икс!» Я слышу мягкий голос старого преподавателя теоретической механики Николая Николаевича Путяты, обращенный ко мне: «Приди… Приди, пожалуйста, к доске, возьми эти цветные мелки, начерти вектор…» И я покорно чертил заученные секторы и векторы, а отойдя от доски, сразу их забывал. Вот химик Лбов… Пользуясь его глухотой, мы на уроках безбожно подсказывали друг другу формулы. Потом – час от часу не легче! – ввели курс горного искусства: потянулись речи про штреки и квершлаги, пласты наклонные, пласты крутопадающие, а меня во всем этом интересовало одно – откуда произошли имена пластов: почему этот называется «Никанор-восток», а тот «Никанор-запад», третий – «Алмазный», а четвертый зовется совсем непонятно – «Бераль»? Уголь-то везде одинаков! Кто и почему дал эти имена? Никто не мог мне ответить, да я и не настаивал. Мысли были заняты другим.