18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Теодор Гладков – Невозвращенец (страница 22)

18

Два или три раза он останавливался, чтобы освежить под холодным краном собственные руки, массировал фаланги и снова бил. Он был предусмотрителен, обер-лейтенант Шмидт, берег руки. Когда-то на заре своей следовательской карьеры он после получаса работы так отбил себе кулаки, что не мог продолжать допрос. Теперь он работал осторожнее, а если попадался здоровый, сильный мужчина, особенно костлявый, то надевал специальные перчатки, вернее, подбитые тонким слоем конского волоса варежки, которые боксеры называют «блинчиками» и которые предохраняют руки при тренировках на снарядах с песком. Шмидт самолично, на свои деньги купил несколько пар «блинчиков» в спортивном магазине, когда был в Берлине в отпуске.

Избиение продолжалось ровно час. А по прошествии шестидесятой минуты Шмидт прекратил его так же внезапно, как и начал. Поднял почти (и это важно, не совсем, а именно – почти) бесчувственную Пашу, усадил не на табурет, а на стул со спинкой, мокрым полотенцем вытер лицо, поднес к носу смоченный нашатырем тампон и дал воды.

Потом вызвал конвоира и приказал отвести в камеру. Никаких объяснений, никаких вопросов. Подобное избиение на жаргоне гестаповцев назывались «прелюдией». Человека избивали, не добиваясь каких-то определенных показаний, так сказать, предварительно, чтобы сломить психологически, отбить охоту упорствовать на настоящем допросе, который еще предстоял.

Женщины в камере осторожно уложили Пашу на соломенный тюфяк, обмыли с лица кровь, положили на лоб мокрый компресс, помогли прийти в себя.

Паша не знала до сих пор, что о ней известно немцам, насколько сильный удар нанесли они по организации, кто остался на свободе, не выдал, ли ее кто-нибудь из товарищей, не выдержав избиений. Но после сегодняшней встречи со Шмидтом одно знала твердо: дело ее плохо.

Одна из женщин, хлопотавших над Пашей, хотя и не входила в подполье, но Пашу знала, потому что несколько раз по просьбе Марии Дунаевой у нее останавливались беглые советские военнопленные, иногда у нее хранили и листовки, предназначенные для отправки в окрестные села. Мысли у Паши путались, доброе лицо, склонившееся над ней, казалось ей знакомым, но она никак не могла вспомнить, как зовут женщину. Та гладила ее по волосам, говорила какие-то ласковые слова, а потом, когда Паша совсем пришла в себя и вокруг никого не было, в самое ухо шепнула:

– Приходил уборщик, кто-то из ваших просил передать тебе, что мать и тетю поганые задержали, допрашивают о тебе…

Весть была тяжелой. Паша была готова принять какие угодно муки, но представить, что немцы избивают родных, было выше ее сил.

Фишер действительно приказал арестовать Евдокию Дмитриевну и Ефросинью Дмитриевну. Вообще-то он понимал, что если Паша – советская разведчица, принимавшая участие в такой важнейшей операции, как похищение снаряда, то наверняка она держала все в секрете от своих родственников. Но все же надеялся: а вдруг женщины что-нибудь в свое время и заметили? Нужны они были Фишеру и для психологического воздействия на Савельеву.

Собственной тюрьмы луцкое гестапо не имело и пользовалось городской тюрьмой, где заключенным удавалось поддерживать связь друг с другом записками, которые передавали из камеры в камеру уборщики, тоже из заключенных. Поэтому уже в первый день Паша Савельева знала не только об аресте матери и тети, но и о том, что взяты Мария Ивановна Дунаева, Алексей Ткаченко и другие товарищи.

К ночи Савельеву снова вызвали к Шмидту. Снова посадили на круглый табурет посреди комнаты, в лицо направили слепящий пучок света. За столом сидел сам доктор Фишер, Шмидт же стоял рядом, а когда требовалось, присаживался к краешку стола и скрипящим пером заносил вопросы шефа и ее ответы в протокол.

– Вот что, Савельева, – отбросив свою давешнюю учтивость, сказал Фишер. – От вас самой зависит, уйдете ли вы отсюда своими ногами, как уже ушли однажды, или вас отсюда вынесут. Вы поняли?

Паша угрюмо молчала, прикусив губу, но не упускала ни одного слова.

– Я не могу сказать, – продолжал Фишер, – что знаю о вас все, иначе не было бы этого допроса. Но нам известно о вас главное. Два месяца назад вы и ваши сообщники совершили тягчайшее преступление против рейха: убили трех военнослужащих германской армии и похитили с артиллерийского склада экспериментальный снаряд…

Внутри Паши все сжалось и оборвалось. Откуда им известно? Кто мог выдать? Ткаченко? Не может быть.

– Я говорю с вами прямо, ничего не скрывая, потому что факт вашего участия в преступлении установлен нами совершенно точно. Совпадают и отпечатки ладоней, оставленные вами в складе, и отпечатки подошв от сапог. Хотя вы и были переодеты в немецкую военную форму, но один из оставшихся в живых часовых опознал вас и готов подтвердить свои показания под присягой. Лично я признаю, что это была очень дерзкая и искусная операция, как профессиональный контрразведчик могу ей дать самую высокую оценку… Судя по тому, что вы совершили, вы умный человек, Савельева, и понимаете, что улики против вас неопровержимы. (При этих словах Фишер указал на письменный стол, чтобы Паша увидела там листы специальной бумаги с оттисками ладоней и слепки…) Вас ждет виселица. Мы установили, что вы виновны и в других преступных действиях против германских властей. Вы систематически поддерживали связи с партизанами, выпускали листовки антиправительственного содержания… Так что вам крышка!

На этом доктор Фишер с силой ударил пухлым кулаком по столу.

Савельева сидела как каменная. Пускай говорит, что угодно. «Режь меня, жги живьем, а не достать вам того снаряда…»

– Короче говоря, – решительно закончил Фишер, – я могу вам предложить единственную сделку. Вы получаете жизнь и свободу. От вас же требуется информация, которой мне не хватает для завершения следствия. А именно: кто вместе с вами принимал участие в налете на склад, где сейчас эти люди, куда и как вы переправили снаряд.

Фишер замолчал и теперь выжидал, постукивая по стеклу костяшками пальцев. Молчал Шмидт. Молчала и Савельева.

Так прошла минута, другая, третья.

Изо всей длинной речи Фишера Паша уловила одно – ей, судя по всему, действительно крышка, доказательств у немцев против нее более чем достаточно. Но кое-что и обрадовало: гестаповцы раскрыли ее самостоятельно, никто ее не выдал, о связях с отрядом и о Ткаченко им ничего не известно. Значит, есть за кого бороться. И она будет бороться – молчанием.

Доктор Фишер не торопил Савельеву, полагая, что она обдумывает его предложение. А Паша вспомнила вдруг горсоветовского деда.

…Этого старика, занимавшего до войны скромный пост сторожа в горсовете, знал в лицо весь Луцк. Сколько ему лет, никто не помнил, откуда появился – никто не знал. Был он невысокого роста, сухощав, подвижен, от уха до уха зарос густой кудлатой бородой. Такими же кудлатыми были и его брови. Были ли у него волосы на голове, никто не знал, так как старик и зимой и летом носил смушковый треух бурого, то ли от природы, то ли от возраста, цвета. Он был одинок, вся его родня давно перемерла, дома своего не имел и жил при горсовете в крохотной, но по-корабельному чистенькой комнатушке за лестницами. По имени-отчеству его никто не звал: дед да дед. В горсовете были и настоящие сторожа, но увольнять деда все жалели, так он и числился, благо на штатном расписании его скромная зарплату серьезно не отражалась.

Фактически у деда оставалась единственная обязанность, которую он выполнял очень ревностно и никогда никому не передоверял: два раза в год, 6 ноября и 30 апреля, под его личным руководством более молодые рабочие украшали фасад горсовета большим портретом Ленина, макетом герба Советского Союза, лозунгами, флагами. В будничные дни все это праздничное убранство хранилось в горсоветовском подвале, и опять тот же дед тщательно следил за его сохранностью, от поры до поры подновляя. Там же в подвале у старика был и запас всяких полезных вещей: рулоны кумача, кисти, краски обычные, краски бронзовая и алюминиевая, рейки, холст.

После занятия Луцка немцами деда не тронули, так он и оставался в своей каморке, существуя неизвестно на что. В канун Рождества 1941 года немецкий комендант вздумал вдруг произвести осмотр всех помещений и… обнаружил, что целых шесть месяцев в одном из повалов за грудой деревянного и железного хлама дед хранил, причем в полном порядке, хоть завтра вывешивай, все это дорогое каждому советскому человеку убранство горсовета.

Старика немедленно арестовали, стащили в гестапо. Там долго избивали, допытывались, чьи поручения выполнял, с кем связан. Упрямый дед с достоинством отвечал, что хранить флаги, герб и портрет Ленина ему доверила советская власть…

– Нету никакой твоей советской власти! – в исступлении орал на него следователь. – Здесь власть фюрера и германской империи!

– Власть здесь одна, советская, – стоял на своем старик, – а вы есть не власть, а узурпаторы и супостаты, и на нашей земле не правители, а временщики…

Старика вели на виселицу в канун Нового года. Он шел знакомой улицей, вдоль которой стояли люди… Шел, еле передвигая ноги от слабости, а на шее его висел огромный герб Советского Союза. И чем ближе подходил горсоветовский дед к месту своего смертного часа, тем тверже становился его шаг, все больше молодел он и выпрямлялся под взорами земляков. Так и взошел он с гербом на эшафот: сильный, непокоренный, такой же молодой и бесстрашный, каким был в 1905 году, когда черноусым комендором бунтовал против царя в славном городе Севастополе…