Теодор Далримпл – Откровения тюремного психиатра (страница 14)
Но как они были «подцеплены» героином?
Когда их об этом спрашивали, они почти всегда говорили: «Я попал в дурную компанию». В ответ на это я замечал: «Вот ведь странно: я встречал многих людей, которые попали в дурную компанию, но ни разу не видел членов этой дурной компании». Тут мой собеседник неизменно заливался смехом, мгновенно понимая суть. (Собственно, я об этом уже рассказывал.) Я открыл им то, что они и так знали (как заметил доктор Джонсон, мы чаще нуждаемся в том, чтобы нам о чем-то напоминали, нежели в том, чтобы нас о чем-то извещали): они присоединились к неподходящей компании благодаря избирательному влечению к ней, а не по случайности или под действием какой-то силы социального тяготения.
Часто утверждают, будто уровень интеллекта у заключенных ниже среднего (во всяком случае, если измерять его с помощью «формальных» тестов); но если это и так, то, как я полагаю, это больше говорит о тестах, чем о самих арестантах, поскольку никогда (кроме как в наиболее очевидных случаях умственной неполноценности, но такие мне встречались крайне редко) мне не приходилось разговаривать с ними не так, как я говорю в другой среде, дабы они меня поняли. Впрочем, может быть, мои высказывания были сами по себе настолько простенькими, что они не требовали для своего понимания никакого интеллекта; но это, конечно, для меня не самое приятное объяснение способности заключенных уяснить то, что я им говорю.
Один заключенный, временно оставленный под стражей в ходе следствия (его обвиняли в убийстве, которое он совершил, находясь в пабе), так описывал свое преступление:
— Началась драка, откуда ни возьмись появилась пушка, я ее случайно схватил, а она выпалила.
Единственным деянием, в котором он сознался, был случайный выстрел, который в силу удачного стечения обстоятельств убил его врага.
Сама драка в его изложении выглядела каким-то почти метеорологическим явлением, не зависящим от чьей-либо воли или выбора; результатом действия каких-то атмосферных сил. Никто не принес пистолет — он просто объявился сам по себе; и выпалил он не потому, что кто-либо желал, чтобы он это проделал.
Неужели мой собеседник всерьез ожидал, что кто-нибудь поверит его нелепому рассказу? Верил ли он в него сам? Это была просто праздная болтовня — или же он все-таки пытался снискать сочувствие окружающих? Помню, как в детстве я, бывало, изрядно злился, когда меня обвиняли в чем-то таком, что (как я отлично понимал какой-то другой частью сознания) я действительно натворил, причем натворил, прекрасно осознавая, что поступаю нехорошо. Мой гнев был довольно реальным (во всяком случае он наверняка казался таковым окружающим), но я-то в глубине души понимал, что это лишь эрзац, подделка.
Чтобы объяснить это явление, незачем привлекать какие-то таинственные психоаналитические понятия и теории. Это вполне обычный опыт для тех, кто (опять-таки, по словам доктора Джонсона) исследует движения собственного ума. Впрочем, для такого исследования потребуется сократический собеседник (либо внутренний, таящийся в нашем собственном сознании, либо внешний). В этом смысле диалоги Платона неизмеримо ценнее всех «историй болезни», описанных Фрейдом.
Я часто задавался вопросом: что мучительнее — быть справедливо или несправедливо обвиненным? Но я так толком и не смог на него ответить.
Злость могла возникнуть в обоих случаях. И потом, иногда было невозможно отличить правду от лжи, имитацию — от реальности. К тому же могли иметь место всякие промежуточные случаи.
Однажды один очень сердитый заключенный, обвинявшийся в похищении человека, явился ко мне в кабинет и стукнул кулаком по моему столу. Я спросил его, что случилось, и он сообщил, что полиция только что предъявила ему обвинение в убийстве.
— Я не убийца, — негодующе заявил он. — Полиция пытается это мне пришить. Они очернить меня хотят.
Он был так рассержен, что я решил: вполне возможно, что он невиновен. В конце концов, случается, что невиновным предъявляют обвинение, а бывает и так, что с ним соглашается суд: даже наиболее тщательно работающая система уголовного судопроизводства не в состоянии полностью избежать таких ошибок.
— Полиция меня пытается очернить, — повторил он. — Я не убийца!
И он снова стукнул кулаком по столу.
Если он и прикидывался, это была неплохая актерская игра. Стараясь умерить его ярость (и помня, что он уже признал свою вину в похищении человека) и поколебать его уверенность в несправедливости полиции, я мягко произнес:
— Но вы все-таки похититель человека.
Тут озадаченность победила в нем ярость.
— Ну да, — ответил он таким тоном, словно хотел сказать: «Ну и что?»
— Видите ли, похищение людей — серьезное преступление, — проговорил я как можно более будничным тоном.
— Серьезное?
— Да, серьезное, — подтвердил я. — Вы три недели продержали человека в чулане.
— Я о нем хорошо заботился.
Сразу же после процесса (где он с самого начала признал себя виновным) он со всеми ужасными подробностями описал свои действия в разговоре с одним из сотрудников тюрьмы, явно наслаждаясь тем, с каким отвращением тот его слушал.
И тем не менее я почти поверил, когда он отрицал виновность в убийстве, — и, быть может, поверил бы совсем, не спроси я его о похищении, которому он, как выяснилось, придает так мало значения. К тому времени я уже не был таким наивным и неопытным (в том, что касается отношения к преступникам), каким был в начале своей тюремной работы. Один мой друг (и по совместительству мой наставник в области тюремной медицины) рассказал мне о двух случаях, происшедших в начале его карьеры: они показывали наивность представителя среднего класса, столкнувшегося с изнанкой общества, в котором он живет.
Мой друг был еще очень молодым человеком, когда он стал проводить свои первые клинические осмотры в тюрьме. Как- то раз после такого осмотра он сказал одному из служащих тюрьмы:
— Что-то заключенные сегодня выглядят неважно.
— Вам не помешает помнить, сэр, — отозвался служащий, — что у них у всех были неприятности с полицией.
Вскоре после этого, закончив очередной осмотр, во время которого отказал нескольким узникам в просьбе выписать им таблетки, он сказал сотруднику тюрьмы, что у заключенных не очень-то довольный вид. Тот вытянулся в струнку, отдал честь и отчеканил:
— Значит, вы хорошо делаете свою работу, сэр!
Вопросы вины или невиновности заключенных продолжали время от времени тревожить меня. Лишь очень немногие когда-либо заявляли о своей полной невиновности, и в некоторых случаях их протесты трудно было воспринимать всерьез, поскольку еще при поступлении к нам в тюрьму у них за плечами был длинный список уголовных обвинений, признанных судом справедливыми, причем они сами признавали, что все это сделали. Они утверждали, что не совершали только вот это преступление — то, за которое их посадили в этот раз.
— Вот этого я не делал, — возмущенно твердил мне один. — Судебная ошибка, вот это что такое. Судебная ошибка.
В ответ я сослался на длинный перечень предыдущих дел, где суд счел его виновным, и он признал, что во всех этих случаях действительно виновен.
— Я ни разу тогда не отпирался, — пояснил он. — Да, это я провернул. Если б я и это дело провернул, я бы тоже не отпирался, но тут-то я ни при чем. Тут судебная ошибка, вот что это такое. Полиция на меня это дело повесила.
Опять же, его возмущение казалось мне довольно искренним, к тому же я не сомневался, что полиция иногда занимается фабрикацией доказательств, чтобы убедить суд признать человека виновным. В конце концов, полицейские тоже люди.
— А бывало, чтобы вы совершили какое-то преступление, но вас в связи с ним не поймали? — спросил я.
Лицо заключенного расплылось в улыбке: он явно вспоминал эти счастливые случаи (которых, как выяснилось, у него в жизни было множество).
— Да, — ответил он.
— Ив этих случаях, значит, не было никакой ошибки правосудия?
Он промолчал.
— Попробуйте представить себе, что ваш нынешний срок — наказание за эти случаи, — предложил я.
Конечно же, в этом своем рассуждении я не совсем добросовестно объединил (или попросту смешал) правосудие в строго юридическом смысле и, так сказать, в более платоновском. Может, он и распознал тут логическую несообразность; так или иначе, возражать мне он не стал.
Как и у многих заключенных, у него было какое-то детское отношение к государству: словно оно является (или должно являться) неким всеведущим и всемогущим отцом. И его шокировало, когда он обнаруживал, что этот родитель имеет слабости и недостатки. Он возмущался малейшими трещинами в свидетельствах полицейских против него (например, если речь шла о точном времени, когда что-то произошло), даже если это не влияло на приговор и никак не отражало их (и его) вину или невиновность. В его глазах такого рода недочеты полностью снимали с него вину за все его деяния. Он считал себя невиновным — поскольку другие виновны.
Я часто спрашивал арестантов, находившихся в предварительном заключении, намерены они признать себя виновными или нет. Обычно они отвечали: «Тут кой от чего зависит».
— От того, совершили вы это или нет?
— От того, что мой бриф (барристер, ведущий защиту) посоветует.
Вина или невиновность при этом почти не учитывались: вопрос был лишь в том, существует ли реальный шанс на оправдание.