реклама
Бургер менюБургер меню

Теодор Далримпл – Откровения тюремного психиатра (страница 16)

18

Таким образом, система УДО награждает людей не за какое-то похвальное или желательное внутреннее состояние, а (по крайней мере в принципе, «потенциально») за актерские таланты — и наказывает за их отсутствие. Опять же, если бы даже наша способность отличать фальшивое раскаяние от искреннего была гораздо лучше (то есть не ограничивалась бы случайным угадыванием правды) — допустим на минутку, что раскаяние можно четко разделить на истинное и фальшивое, хотя на самом деле это не так, — мало кто из нас заявил бы, что эта наша способность приближается к стандарту вынесения суждений, не допускающих разумных сомнений.

Иными словами, если мы предоставляем УДО одним и отказываем в нем другим, руководствуясь основаниями, которые по сути своей весьма шатки, это означает произвольную раздачу наказаний, а ведь одна из целей закона — исключить такую практику. Наказание всегда должно быть определенным, даже для очень скверных людей.

Система УДО — проявление логократии (владычества слов — и тех, кто либо живет ими, либо хорошо умеет ими манипулировать). Но слова, как говорил Гоббс, это игральные фишки умных людей и деньги дураков. Кроме того, они — деньги всяких жуликов, а также разного рода недобросовестных администраторов, а еще — карьеристов и диктаторов. Похоже, мы забыли (а может, никогда и не помнили), как Кент предупреждает старого короля Лира, чтобы тот не принимал слова за чистую монету:

Не так пусты сердца, где речь тиха: Шумит лишь тот, где пустота внутри![15]

Самоубийства

Болезнь как товар

Я хотел было написать: «Худшее тюремное самоубийство на моей памяти…», но тут понял, какой бесчувственной может показаться эта фраза. Пожалуй, я уподобился бы кому-нибудь из тех несчастных официальных представителей или представительниц полиции (или, в соответствии с нынешними нормами политкорректности, «лиц, отвечающих за связи с общественностью»), которых отряжают объявить об убийстве молодого человека или девушки — в печатной прессе, на радио, телевидении и т. п. Они нередко произносят что-нибудь вроде: «Это было особенно ненужное (бессмысленное, бесцельное, неразумное и т. п.) убийство», словно бывают убийства нужные и необходимые. (Правда, Уистен Хью Оден в своем запрещенном некогда стихотворении о гражданской войне в Испании говорил о «необходимом убийстве» — в положительном смысле.) Конечно же, верно и то, что убийства, даже совершенные под влиянием минутного порыва, обычно имеют определенный смысл, если подразумевать, что их можно объяснить с точки зрения мотивов преступника. Но «разумное убийство» — это, на мой взгляд, какое-то пустое множество, нечто вроде несуществующего биологического подкласса насекомых, покрытых перьями. Если убийство «разумно», это не убийство. Но это не означает, что убийство непременно совершается в состоянии помешательства.

В наши дни принято, чтобы представитель полиции заявлял, что мысленно они, полицейские, с родными и близкими того, кого Ф. Теннисон Джесси (потомок Альфреда Теннисона, автор книг об убийствах) называла murderee («убиенный»). Но это неправда. Более того, это и должно быть неправдой.

Это неправда, поскольку (как знает всякий, кому довелось более или менее близко пообщаться с полицейскими) такие вот приторные, демонстрирующие сострадание высказывания не приходят им в голову естественным образом и за ними не стоят никакие реальные чувства. Обычная манера речи полицейских (по очевидным причинам) — ироническая или даже циничная. Так, однажды я был в мировом суде, где обвиняемого только что приговорили к штрафу за какое-то мелкое правонарушение. Но он счел это несправедливым и не желал покидать свое место, упорно и яростно протестуя. Я наблюдал за этим с галереи для публики; позади меня там находились два полисмена в штатском (о том, что это полицейские, свидетельствовали их начищенные до блеска башмаки, похожие на сапоги). Один сказал другому с мрачно-невозмутимым видом: «Похоже, ему бы не помешало подсобить» (имея в виду этого страдальца). Конечно, полицейские обязаны вести себя тактично, но работа полиции состоит не в том, чтобы сочувствовать родным жертвы, а в том, чтобы отдать преступника в руки правосудия (это, по моему опыту, является лучшей терапией для близких жертвы).

Вероятно, если бы я все-таки написал «худшее тюремное самоубийство», я имел бы в виду тот суицид, который больше всего расстроил его свидетелей. Речь идет об арестанте, который был очень мерзкой личностью и который провел основную часть своей взрослой жизни, то и дело попадая за решетку из-за насильственных действий по отношению к другим, к тому же он при каждом удобном случае принимал наркотические стимуляторы. В некоторые дни он находился под прямым и непрерывным наблюдением сотрудников тюрьмы — когда к нему возвращалась давняя привычка прижигать себе предплечья сигаретами. (Из-за этого его предплечья были покрыты словно бы оспинами — и теперь к ним добавлялись новые шрамы на разных стадиях эволюции.)

В день самоубийства он попросил, чтобы ему разрешили посетить службу в тюремной часовне. Прежде он не славился религиозностью, однако известно: религиозное обращение часто служит прелюдией к смягчению преступного нрава человека (к тому, чтобы он «пошел по прямой дорожке», как выражаются заключенные).

Это все-таки не означает, что религиозное обращение — агент перемен: рано или поздно наступает время, когда большинство узников хотят отступиться от преступной жизни. «Не могу я больше тянуть срок», — говорят они. Однако по достижении этого поворотного момента им требуется какая-то причина или повод, объясняющие, почему их убеждения так изменились, и не сводящиеся к признанию личного жизненного поражения. Обращение к религии — неплохой вариант, получше большинства прочих. Мой друг (и наставник в области тюремной медицины) придерживался несколько более циничного взгляда на религиозное обращение тех, кто сидит долго. Когда однажды комиссия по УДО спросила у него, почему так много заключенных вроде бы обращаются к религии, он ответил: «Видимо, потому, что они хотят изменить свой рацион» (во многих религиях и сектах, в которые они переходили, имеются разнообразные ограничения в еде). Заключенным всегда приятно создать трудности для тюремной администрации.

Кстати о религии. Я как-то не замечал особого религиозного энтузиазма среди арестантов-мусульман (у нас в тюрьме это были в основном люди пакистанского происхождения). Но я перестал работать в тюрьме больше десяти лет назад, так что с тех пор многое могло измениться. Наши мусульмане не молились, не соблюдали Рамадан (разве что как «тактику затягивания времени», когда их вызывали в суд), не требовали халяльной еды — и, насколько я мог судить, не обращали особенного внимания на своего имама, человека приятного, мягкого, робкого и почти подобострастного (по отношению к ним). Да и вообще в целом они были упрямыми отступниками, чья единственная религиозная забота (собственно, больше социальная, чем религиозная) состояла в поддержании системы насильственных договорных (то есть устроенных родственниками) браков — точнее, договорных для мужчин и насильственных для женщин.

Впрочем, существовала одна небольшая группа мусульман, которые тщательнее соблюдали религиозные установления: речь идет о заключенных ямайского происхождения (теперь говорят «афрокарибского», хоть они и принадлежат ко второму поколению, родившемуся уже в нашей стране: возможно, их следовало бы именовать «афросаксами»). Забавно было наблюдать, как приходящие к ним на свидание, прихватив своих юных отпрысков, подружки, которые еще недавно носили лишь самую скудную одежду, теперь были закутаны в одеяния цвета воронова крыла, закрывающие все, кроме глаз. Вполне вероятно, что бабушки и дедушки этих нынешних мусульман (особенно бабушки) были ревностными приверженцами евангелической или пятидесятнической церкви, которые каждое воскресенье ходили в храм безупречно одетыми (шляпа, перчатки и т. п.), надеясь обрести откровение, — и поэтому невольно задаешься вопросом, чем же этих узников так привлек ислам.

Пожалуй, тут можно с чистой совестью исключить то, что Гиббон, в ином контексте говоря о религиозном обращении, называет «истиной самой доктрины», поскольку эта группа людей не очень-то беспокоилась о таинственных и труднопостижимых вопросах истины в целом. Подобно большинству своих собратьев по тюремному миру, в недавнем прошлом они обычно отличались сексуальной распущенностью и сексуальным хищничеством, поэтому ислам давал им средство лучше контролировать своих женщин. Будучи распущенными хищниками, эти мужчины тем не менее желали полностью владеть кем-либо как сексуальным объектом, ибо это поддерживало их самооценку. Религия служила для них инструментом, облегчающим достижение этой цели.

Их привлекало в исламе и другое. Ища повода отказаться от преступной жизни, они хотели чувствовать, что все-таки не совсем сдались на милость окружающего общества (полная сдача означала бы их поражение). Как оставить преступную стезю, но продолжать противостоять обществу? Отличный вариант (что может быть лучше?) — принять ислам, ведь к нему (насколько им известно) с опасением и неприязнью относится основная часть белого общества. Получалось, что тем самым они убивают сразу двух зайцев. Ислам давал им причину отказаться от «обычных преступлений», но позволял поддерживать свое вызывающее, антагонистическое отношение к обществу. Время от времени я находил Коран или другой исламский текст, явно ориентированный на религиозное обращение и обращаемых, в ящиках столиков по всей тюрьме (а вот Библию и другую христианскую литературу я там ни разу не видел).