Теодор Адорно – Minima Moralia. Размышления из поврежденной жизни (страница 9)
25. Да не будут они помянуты{48}. Как известно, прошлая жизнь эмигранта аннулируется. И если прежде непереносимыми на новую почву и попросту чужеродными объявляли анкетные данные, то сегодня – духовный опыт. Отпадает всё, что не овеществлено, не поддается счету и мере. Но овеществление, не довольствуясь этим, простирается даже на собственную противоположность, на не подлежащую непосредственной актуализации жизнь; на то, что продолжает жить лишь в мысли и памяти. Для этого изобрели особую рубрику. Она носит название «Биографические данные» и фигурирует в опросных листах как приложение, идущее после вопросов о поле, возрасте и профессии. Опороченную жизнь еще и волокут на триумфальном кортеже Объединенных статистиков, и даже прошлое уже не защищено от настоящего, которое вновь предает его забвению, вспоминая о нем.
26. English spoken[19]. Во времена моего детства пожилые дамы-англичанки, с которыми мои родители поддерживали отношения, часто дарили мне книги: богато иллюстрированные произведения для юношества и даже миниатюрное издание Библии в зеленом сафьяновом переплете. Все книги были на родном языке дарительниц – о том, владел я им или нет, никто из них не задумывался. Непривычная недосягаемость книг, атаковавших меня своими иллюстрациями, крупными заголовками и виньетками, но написанных словами, которых я разобрать не мог, наполняла меня верой, что в случае этих книг речь вообще шла не о книгах как таковых, а о некой рекламе, возможно, о рекламе машин, подобных тем, что производил на лондонской фабрике мой дядя. С тех пор как я живу в англоязычных странах и понимаю английский, осознание это не только не угасло, но и усилилось. У Брамса есть Девичья песня{49} на слова Гейзе{50}, в ней такие строки: «O страдание, ты вечно суще! / Блаженство возможно лишь вдвоем». В самом популярном американском издании эти строки переведены так: «O misery, eternity! / But two in one were ecstasy». По-старинному страстные ключевые слова оригинала превратились в клише, типичные для шлягера и его превозносящих. В их ярком электрическом свете блистает рекламный характер культуры.
27. On parle français[20]. Насколько тесно переплетаются друг с другом сексуальное начало и человеческая речь, увидит тот, кто примется за чтение порнографической литературы на иностранном языке. При чтении де Сада в оригинале словаря не нужно. Самые завуалированные выражения, обозначающие непристойности, знаний о которых не дает ни школа, ни родительский дом, ни читательский опыт, понимаешь уверенно, как лунатик, подобно тому, как в детстве туманнейшие высказывания и наблюдения за проявлениями половой жизни складывались в верное представление о ней, – словно плененные страсти, окликаемые по имени этими самыми словами, проламывают как крепостную стену собственного порабощения, так и стену слепых слов и агрессивно, сокрушительно бьют в самое средоточие смысла, подобного им самим.
28. Paysage[21]. Недостатком американского ландшафта является не отсутствие исторической памяти, как того требовала бы романтическая иллюзия, а скорее то, что в нем не видно следа, оставленного человеческой рукой. Это относится не только к отсутствию пашен, к лесам, не знающим вырубки и часто похожим на низкие заросли, но прежде всего к дорогам. Они непременно оказываются словно пробитыми через ландшафт, и чем шире и ровнее они, тем бессвязнее и агрессивнее смотрится их блестящая лента в сравнении с очень уж заросшим окружением. Они ничего собой не выражают. Точно так же, как не знают они ни следов ботинок и колес, ни мягких пешеходных дорожек на обочине, обозначающих переход к растительности, ни тропок, ведущих вниз в долину, в них нет и того мягкого, смягчающего, неугловатого, что есть в вещах, к которым были приложены человеческие руки или непосредственные орудия ручного труда. Всё выглядит так, будто никто ни разу не погладил этот ландшафт по голове. Он безутешен и безотраден. Этому соответствует и способ его восприятия. Ведь то, что способен увидеть всего лишь брошенный из несущегося автомобиля взгляд, он удержать не в состоянии, и увиденное исчезает бесследно – так же, как и на увиденном не остается никакого следа.
29. Плоды карликового дерева. Вежливость Пруста: он уберегает своего читателя от стыда за то, что тому вдруг показалось бы, будто он умнее автора.
В XIX столетии немцы изображали свою мечту на полотне, и всякий раз у них выходили овощи. Французам же достаточно было изобразить овощи – и уже выходила мечта.
В англоязычных странах проститутки выглядят так, словно поставляют не только грех, но и адовы муки.
Красота американского ландшафта: даже в самом малом его сегменте прописано выражение неизмеримого величия всей страны.
В памяти эмигрантов всякое немецкое жаркое из косули так вкусно, будто ее подстрелил сам Вольный стрелок{51}.
В психоанализе нет ничего истинного, кроме преувеличений.
Счастлив ли ты, можно узнать у ветра. Несчастному он напоминает о хрупкости его дома и пробуждает от легкого сна и от тяжелых сновидений. Счастливому он поет песнь о защищенности: яростный свист говорит ему о том, что ветер больше не имеет над ним власти.
Беззвучный шум, знакомый нам с давних пор по снам, доносится до бодрствующего из кричащих заголовков газет.
Мифическая весть Иову[22] вернулась с появлением радио. Тот, кто авторитетно сообщает нечто важное, предвещает беду. Английское слово solemn означает одновременно «праздничный» и «грозный». Власть общества, стоящего за говорящим, сама собой обращается против тех, к кому обращаются.
Недавнее прошлое всегда представляется таким, будто его уничтожила катастрофа.
Выражение исторического в вещах есть не что иное, как выражение испытанных мук.
У Гегеля самосознание было «истиной достоверности себя самого», или, по выражению из
Бесстыдство многих людей состоит уже в том, что они говорят «я».
Сучок в твоем глазу – лучшее увеличительное стекло.
Даже самый убогий способен найти слабые стороны у выдающегося человека, и даже самый глупый – отыскать ошибку в мыслях умнейшего.
Первый и единственный принцип сексуальной этики: обвиняющий всегда неправ.
Целое есть неистинное{53}.
30. Pro domo nostra[23]{54}. Когда во время прошлой войны – которая, как и всякая война, кажется по сравнению с последующей миром – симфоническим оркестрам многих стран заткнули их бахвалистые глотки, Стравинский написал свою
31. Кот в мешке. Даже самая достойная манера поведения социализма – солидарность – и та поражена болезнью. Солидарность когда-то претендовала на то, чтобы претворить в действительность речи о братстве, извлечь их из всеобщности, где они были идеологией, и сделать прерогативой партикулярного, партии, которая одна должна была представлять всеобщность в пронизанном антагонизмами мире. Солидарными были группы людей, которые вместе рисковали жизнью и для которых собственная жизнь перед лицом достижимой возможности не была столь важна, так что они – без абстрактной одержимости идеей, но и не питая индивидуальных надежд – готовы были жертвовать собой во имя друг друга. Предпосылками подобного отказа от самосохранения были познание и свободная решимость: если таковые отсутствуют, то вновь незамедлительно устанавливается слепой партикулярный интерес. Между тем солидарность обернулась верой в то, что у партии тысяча глаз, опорой на батальоны рабочих, которые якобы должны – даром что их рабочий костюм давно уже обратился в униформу – обладать большей силой, чем остальные, и покорным следованием потоку мировой истории. За то, что таким образом можно временно выиграть в плане безопасности, приходится платить постоянным страхом, помалкиванием, увиливанием и чревовещательством: вместо того, чтобы разведать слабости противника, усилия расходуются на предвосхищение душевных движений собственных вождей, перед которыми в глубине души трясутся больше, чем перед давним врагом, предчувствуя, что в конце концов вожди той и другой стороны договорятся друг с другом, стоя на спинах тех, кого они подчинили. Отражение этого можно наблюдать в отношениях между индивидами. Согласно нынешним стереотипам распределения людей по группам, тот, кого относят к прогрессивным, – даже если он не дал той воображаемой расписки, которая как бы объединяет правоверных, распознающих друг друга, словно по особому паролю, по неуловимым особенностям жестов и речи, по некоей грубовато-послушной резиньяции, – тот вновь и вновь сталкивается с одним и тем же. Правоверные – или же иные, чересчур похожие на них, типажи – идут ему навстречу и ожидают от него в ответ солидарности. Они явно и неявно апеллируют к прогрессивному взаимопониманию. Однако в тот момент, когда он надеется получить от них пусть самые малые доказательства такой же солидарности – или всего лишь сочувствия по отношению к причитающейся и ему доле в социальном продукте страдания, – они дают ему от ворот поворот; вот и всё, что осталось от материализма и атеизма в эпоху реставрации поповства. Организованные массы желают, чтобы добропорядочный интеллектуал за них заступался, однако стоит им заподозрить, что придется заступаться за себя самим, как этот интеллектуал сразу же оборачивается в их глазах капиталистом, а та самая добропорядочность, на которую они рассчитывали, предстает смехотворной сентиментальностью и глупостью. Солидарность воплощена в двух крайностях: в отчаянной преданности тех, для кого нет пути назад, и, по сути, в шантажировании тех, кто не хотел бы иметь ничего общего с палачами, но при этом – и отдавать себя на произвол банды.