18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Теодор Адорно – Minima Moralia. Размышления из поврежденной жизни (страница 34)

18

100. Sur l’eau[57]{241}. На вопрос о цели эмансипированного общества нам дают, к примеру, такие ответы, как раскрытие всей полноты человеческих возможностей или богатство жизни. Как нелегитимен сам этот неизбежный вопрос, так неизбежен и отталкивающий, заносчивый тон ответа, который вызывает в памяти социал-демократический идеал личности, присущий окладисто-бородатым натуралистам 1890-х годов, желавшим безудержно наслаждаться жизнью. Ответом мягким был бы лишь самый грубый, а именно: никто больше не должен голодать. Всё прочее присваивает состоянию, при котором всё должно определяться человеческими потребностями, такое поведение человека, которое образовано по модели производства как самоцели. В желаемый образ раскованного, полного сил, творческого человека просочился как раз тот товарный фетишизм, который в буржуазном обществе влечет за собой скованность, бессилие, стерильность неизменного. Понятие динамики, которое, по сути, дополняет буржуазную «неисторичность», возводится в абсолют, в то время как в эмансипированном обществе этому понятию – как антропологическому отражению законов производства – всё же должны критически противостоять потребности. Представление о свободной от всех оков деятельности, о непрерывном созидании, о румяно-детской ненасытности, о свободе как бурной активности подпитывается тем буржуазным представлением о природе, которое испокон веков годилось лишь для того, чтобы провозглашать непреложность общественного насилия, объявляя его частью здравой вечности. Именно из-за этого, а не из-за мнимой уравниловки, положительные проекты социализма, против которых выступал Маркс, застряли на стадии варварства. Следует бояться не того, что человечество, достигнув всеобщего благосостояния, расслабится, а неограниченного разрастания замаскированного под тварность общественного, коллективности как слепой ярости делания. Наивно и ложно приписываемая развитию однозначная тенденция к росту производства сама есть часть той буржуазности, которая допускает развитие только в одном направлении, поскольку, сомкнувшись в тотальность и находясь под господством количественного исчисления, она противится качественному различию. Если помыслить эмансипированное общество именно как эмансипацию от подобной тотальности, то обнаруживаются линии бегства, имеющие мало общего с ростом производства и его отражением в человеке. Коль скоро люди раскованные никоим образом не наиприятнейшие и даже не наисвободнейшие, то, пожалуй, и общество, сбросившее оковы, могло бы задуматься о том, что производительные силы представляют собой не ультимативную основу существования человека, но лишь ее исторически подогнанную под товарное производство форму. Возможно, истинное общество пресытится развитием и, имея на то свободу, оставит возможности неиспользованными, вместо того чтобы под безумным давлением бросаться на штурм чуждых звезд. Человечеству, которое больше не знает нужды, даже видится некая одержимость и тщета во всех тех мерах, которые предпринимались до этого, чтобы справиться с нуждой, и лишь приумножали нужду с помощью богатства. Даже само наслаждение было бы этим затронуто – подобно тому, как его нынешняя структура неотделима от суетливости, планирования, навязывания своей воли, подчинения. Rien faire comme une bête[58]{242}, лежать на воде и мирно глядеть на небо{243}, «бытие – и ничего больше, бытие без всякого дальнейшего определения и наполнения»{244} – вот что могло бы заступить на место процесса, деяния, исполнения и таким образом воистину сдержать обещание диалектической логики влиться обратно в свой исток{245}. Ни одно из абстрактных понятий не близко к осуществленной во всей полноте утопии так, как понятие вечного мира. Такие сторонние наблюдатели за прогрессом, как Мопассан и Штернгейм{246}, выразили это стремление столь робко, сколь это единственно подобает его хрупкости.

Часть третья

1946–1947

Avalanche, veux-tu m’emporter dans ta chute?

101. Тепличное растение. Рассуждения о людях, созревших рано и созревших поздно, редко свободные от желания смерти в адрес первых, несостоятельны. Кто созревает рано, живет в предвосхищении. Его опыт априорен, это интуитивная чувствительность, которая по слову и образу угадывает то, что лишь позже проявится в вещи и человеке. Подобное предвосхищение, как бы насыщенное в себе самом, удаляется от внешнего мира и придает отношению к нему легкий оттенок невротической игривости. Если человек, созревший рано, не просто досужий умелец, а представляет собой нечто большее, он по этой причине вынужден постоянно нагонять самого себя: принуждение, которое нормальные люди охотно рядят в одежки моральной заповеди. Он с большими усилиями вынужден отвоевывать у связей с объектами то пространство, которое занято его представлениями: он даже должен научиться страдать. Чувствовать не-Я – задача, практически никогда не тревожащая изнутри так называемого «поздно созревшего», – но рано созревшему это отчаянно необходимо. Нарциссическое направление влечения, к которому он расположен ввиду преобладания воображения в опыте, буквально замедляет его созревание. Ему приходится вдогонку с огромным трудом преодолевать ситуации, страхи, страсти, которые он предвосхищал в чрезвычайно смягченном виде, и они, вступая в конфликт с его нарциссизмом, оборачиваются для него болезненным истощением. В результате он впадает в детство, которое когда-то преодолел слишком легко и которое теперь требует полноценной расплаты; он становится незрелым, а зрелыми – другие, прошедшие, как от них и ожидалось, каждую стадию, в том числе и стадию неразумности, и то, что теперь вне всякой меры выпадает на долю человека, когда-то рано созревшего, им представляется непростительным. На него обрушиваются страсти; слишком долго мнивший себя в безопасности в своей автаркии, он теперь потерянно бродит там, где когда-то наводил шаткие мосты. Не напрасно почерк рано созревших людей настораживает своей детскостью. Они – раздражитель для естественного порядка, и злобное здоровье злорадствует над той опасностью, что этим людям угрожает, а общество не доверяет им как зримому отрицанию принципа равенства успеха и приложенных усилий. В их внутренней экономии бессознательно, но тем не менее неумолимо, приводится в исполнение наказание, которое им вечно сулили. То, что с обманчивым добродушием было выдано им авансом, теперь у них отбирают. Даже в психологической судьбе человека существует инстанция, следящая за тем, чтобы за всё наступала расплата. Индивидуальный закон{247} – картинка-перевертыш эквивалентного обмена.

102. Поспешай не торопясь. Быстрый бег по улице представляется выражением страха. В попытке избежать падения уже заключено подражание падающей жертве. Положение головы, стремящейся удержаться наверху, выглядит как положение головы у тонущего в реке, а напряженное выражение лица похоже на гримасу боли. Бегущий смотрит вперед, он вряд ли сможет оглянуться, не споткнувшись, словно преследователь со взглядом Горгоны дышит ему в затылок. Когда-то бегством спасались от опасности, слишком ужасной, чтобы встретиться с ней лицом к лицу, и об этом, сам того не ведая, свидетельствует тот, кто несется вдогонку за отъезжающим автобусом. Правила движения более не предполагают появления диких и опасных зверей, однако при этом они всё же не укрощают наш быстрый бег. Бег очуждает неспешную буржуазную походку. Выявляется истинное положение вещей: с безопасностью здесь далеко не всё в порядке, и, как всегда, приходится убегать от сорвавшихся с привязи жизненных сил, даже если это всего лишь средства передвижения. Привычка тела к ходьбе как норме сложилась в добрые старые времена. То был буржуазный способ трогаться с места: физическая демифологизация, свободная от заклятия иератической поступи, бесприютного странничества, бегства до потери дыхания. Человеческое достоинство отстаивало право на ходьбу, на ритм, который не навязан телу ни угрозой, ни приказом. Прогулка, фланирование были времяпрепровождением частного человека, наследием феодальных увеселительных прогулок в XIX веке. С наступлением эпохи либерализма хождение отмирает даже там, где не ездят на автомобиле. Движение за возврат к природе, которое с недвусмысленным мазохизмом двигалось в сторону подобных тенденций, объявило войну воскресным прогулкам своих отцов и заменило их добровольными марш-бросками, которые оно окрестило средневековым словом «странствие»{248}, и вскоре для странствования уже поступила в распоряжение фордовская модель. Возможно, в культе технической скорости, как и в спорте, скрывается импульсивное желание преодолеть ужасы бега, отводя его от собственного тела и одновременно уверенно превосходя его: триумф поднимающейся стрелки спидометра ритуально унимает страх преследуемого. Однако если человеку крикнуть «Беги!» – что ребенку, который должен принести со второго этажа забытую матерью сумочку, что узнику, которому приказывают бежать конвоиры, чтобы иметь повод пристрелить его, – то в этом приказе громко звучит архаическая сила, которая во всех иных случаях неслышно управляет каждым шагом.

103. Ребенок в степи{249}. То, чего люди без реального на то основания боятся больше всего, словно одержимые навязчивой идеей, имеет гнусное свойство воплощаться. С коварно-дружелюбным участием подчиненный задает начальнику вопрос, который тот ни за что на свете не желает слышать; типа, от которого с превеликим опасением хочется держать подальше свою возлюбленную, она, пусть даже с расстояния в три тысячи миль, по доброжелательной рекомендации обязательно пригласит и заведет тот сорт знакомства, что грозит обернуться опасным. Неясно, до какой степени ты сам играешь на руку таким страхам, – не ты ли вкладываешь в уста злорадетеля вопрос, слишком усердно его замалчивая; не спровоцировал ли ты это фатальное знакомство, с наивной и губительной доверчивостью попросив посредника, чтобы тот не вздумал посредничать в нем. Психологам известно, что тот, кто в красках представляет себе беду, в какой-то степени сам ее желает. Но почему она столь ревностно стремится ему навстречу? На параноидную фантазию что-то откликается в реальности, которую эта фантазия стремится скрыть. Всеобщий латентный садизм безошибочно распознает всеобщую латентную слабость. А бред преследования заразителен: у кого бы он ни случился, окружающие неизбежно начинают ему подражать. Проще всего сделать это, подкрепив страх делом, совершая то, чего другой так боится. Глупость заразна: бездонное одиночество бреда обладает тенденцией к коллективизации, переносящей навязчивый образ в жизнь. Этот патологический механизм гармонично согласуется с доминирующим ныне социальным механизмом, в соответствии с которым люди, чья социализация привела к отчаянной изоляции, жаждут совместного бытия и сбиваются в холодные кучи. Так глупость оборачивается эпидемией: секты безумцев разрастаются в том же ритме, что и крупные организации. Это ритм тотального разрушения. Основа для воплощения в реальность бреда преследования – его сходство с кровавостью. Насилие, на котором основывается цивилизация, предполагает преследование всех всеми, и человек, страдающий бредом преследования, лишь потому оказывается в проигрышной ситуации, что в беспомощной попытке сделать несоизмеримое соизмеримым приписывает соседу то, что совершается обществом в целом. Он обжигается, потому что желает непосредственно, можно сказать, голыми руками ухватить объективный бред, которому сам подобен, в то время как сама абсурдность состоит как раз в совершенной опосредованности. Он становится жертвой дальнейшего существования контекста, породившего ослепление. Даже самое удручающее и бессмысленное представление о событиях, самая дикая проекция содержит бессознательное усилие сознания распознать тот убийственный закон, в силу которого общество увековечивает свое существование. Аберрация есть, собственно, всего лишь короткое замыкание приспосабливания: откровенная глупость одного по ошибке называет своим именем увиденную в другом человеке глупость целого, и параноик предстает карикатурой на правильную жизнь, по собственной инициативе решая подражать жизни ложной. Но как при коротком замыкании летят искры, так и в истине один бред молниеносно сообщается с другим. Точки сообщения являются убедительным подтверждением бреда преследования, дурача больного и подтверждая, что он прав, и тем самым еще глубже погружая его в бред. Поверхность наличного бытия тут же смыкается снова и доказывает ему, что всё обстоит не так уж плохо, и он – сумасшедший. Он субъективно предчувствует состояние, в котором объективное безумие и бессилие единичного человека непосредственно переходят друг в друга, подобно тому, как фашизм, диктатура страдающих бредом преследования, воплощает в жизнь боязнь преследования своих жертв. Является ли в таком случае чрезмерная подозрительность признаком паранойи или же она соответствует реальности, можно понять только ретроспективно. Психология не способна постичь ужасное.