Брик. Мне нравится пить…
Папа. О господи, с тобой невозможно разговаривать…
Брик. Прости, Папа, мне очень жаль.
Папа. Мне – еще больше. Я скажу тебе одну вещь. Некоторое время тому назад, когда я думал, что мне крышка (этот монолог произносится неистово, в бурном темпе), до того как я узнал, что это просто так, спастический колит, я думал о тебе. Следует или нет, раз уж моя песенка спета, завещать плантацию тебе? Ведь Гупера и Мэй я терпеть не могу и знаю, что они ненавидят меня, а вся пятерка одинаковых мартышек – вылитые Мэй и Гуперы. То я думал: «Нет, не следует!» То я думал: «Да, следует!» Никак не мог решить. Гупера, пятерых его одинаковых мартышек и эту сучку Мэй я не выношу. С какой стати стану я передавать двадцать восемь тысяч акров лучшей земли в долине людям не моей породы? Но с другой-то стороны, Брик, какого черта буду я субсидировать глупца, пристрастившегося к бутылке? Что из того, что я к нему привязан, может даже – люблю его! Зачем мне это нужно? Субсидировать недостойное поведение? Никчемность? Разложение?
Брик (с улыбкой). Понимаю.
Папа. Ну, если ты понимаешь, значит, ты сообразительней меня, потому что я, черт возьми, не понимаю. И вот что я тебе откровенно скажу: я до сих пор не принял окончательного решения и до сегодняшнего дня не составил никакого завещания. Ну, теперь-то надо мной не каплет! Теперь можно и не торопиться. Теперь я подожду да посмотрю, сможешь ли ты взять себя в руки.
Брик. Правильно, Папа.
Папа. Ты, похоже, думаешь, что я шучу?
Брик (вставая). Нет-нет, я знаю, что ты не шутишь.
Папа. Но тебя это не волнует…
Брик (ковыляя к выходу на галерею). Нет, сэр, не волнует… Ну а теперь, может, посмотрим фейерверк в честь твоего дня рождения и подышим прохладным ветерком с реки? (Стоит в дверях на галерею.)
Ночное небо, освещаясь вспышками огней, попеременно становится то розовым, то зеленым, то золотым.
Папа. Погоди! Брик… (Голос начинает звучать тише и мягче. В жесте, которым он удерживает Брика, внезапно появляется что-то застенчивое, почти нежное.) Не хочется, чтобы и этот наш разговор кончился ничем, как все прежние наши разговоры. Мы всегда… говорили вокруг да около… по какой-то дурацкой причине всегда говорили вокруг да около. Как будто что-то, сам не знаю что, всегда оставалось недоговоренным, чего-то мы избегали касаться, потому что оба мы не были до конца честны друг с другом…
Брик. Я никогда не лгал тебе, Папа.
Папа. А я когда-нибудь лгал тебе?
Брик. Нет, сэр…
Папа. Значит, есть по крайней мере два человека, которые никогда друг другу не лгали.
Брик. Но мы никогда и не говорили друг с другом.
Папа. Мы можем поговорить сейчас.
Брик. Похоже, Папа, нам нечего особенно сказать.
Папа. Ты говоришь, что пьешь, чтобы заглушить отвращение ко лжи.
Брик. Ты же просил назвать причину.
Папа. И что же, утопить в вине – единственный способ избавиться от этого отвращения?
Брик. Теперь – да.
Папа. А прежде?
Брик. Тогда я еще был молод и верил. Пьют ведь для того, чтобы забыть, что у тебя нет больше ни молодости, ни веры.
Папа. Веры во что?
Брик. Веры…
Папа. Веры – во что?
Брик (упрямо уклоняясь от ответа). Веры…
Папа. Не знаю, что ты подразумеваешь под верой, и не думаю, чтобы ты сам это знал, но если спорт у тебя по-прежнему в крови, ты мог бы снова заняться спортивным репортажем и…
Брик. Сидеть в стеклянной кабине, следить за игрой, в которой больше не могу участвовать? Описывать то, что делают на поле игроки, тогда как самому мне это больше не под силу? Указывать на их промахи и неудачи в поединках, для которых я уже не гожусь? Попивать кока-колу пополам с виски, чтобы выдержать все это? Сыт по горло! Да и поздно уже туда возвращаться: отстал я от времени, Папа, время обогнало меня…
Папа. По-моему, ты валишь с больной головы на здоровую.
Брик. Ты со многими пьющими был знаком?
Папа (с легкой, обаятельной улыбкой). Да уж конечно, немало пьянчуг повидал.
Брик. Мог хотя бы один из них объяснить тебе, почему он пьет?
Папа. Ей-ей, ты валишь с больной головы на здоровую: то время у тебя виновато, то отвращение к фальши. И вообще, черт возьми, когда человек загибает такие слова, объясняя что-то, это значит, что он порет собачий вздор, и я на эту удочку не попадусь!
Брик. Должен же я был назвать какую-нибудь причину, чтобы ты дал мне виски!
Папа. Ты начал пить после смерти твоего друга Капитана.
Молчание длится пять секунд. Затем Брик, делая какое-то испуганное движение, берет свой костыль.
Брик. На что ты намекаешь?
Папа. Я ни на что не намекаю.
Брик, шаркая ногой и стуча костылем, поспешно ковыляет прочь, убегая от внимательного, пристального взгляда отца.
Но Гупер и Мэй намекают на то, будто было что-то не вполне здоровое в твоей…
Брик (резко останавливается на авансцене, как бы припертый к стене). «Не вполне здоровое»?
Папа. Ну, не вполне, что ли, нормальное в твоей дружбе с…
Брик. Значит, и они это предполагали? Я думал, только Мэгги.
Наконец-то броня отрешенности, которой окружил себя Брик, пробита. Сердце у него колотится, на лбу выступают капли пота, дыхание становится учащенным, голос звучит хрипло. Оба они сейчас обсуждают – Папа стесняясь, вымученно; Брик с неистовой страстностью – нечто невозможное, недопустимое: что Капитан умер, чтобы снять с них двоих подозрение. Может быть, тот факт, что, если бы имелось основание для такого подозрения, им пришлось бы отрицать это, чтобы «сохранить лицо» в окружающем их мире, лежит в самой основе той «фальши», отвращение к которой Брик топит в вине. Возможно, именно в этом – главная причина его падения. А может быть, для него это лишь одно из многих проявлений той «фальши», причем даже не самое важное. Решение психологической проблемы одного человека не является целью этой пьесы. Я ставлю перед собой совсем другую задачу: попытаться поймать, как птицу сетью, живую природу общения в группе людей, эту смутную, трепетную, зыбкую – заряженную страшной энергией! – игру переживаний людей, наэлектризованных грозовой тучей общего для них всех кризиса. Раскрывая характер персонажа пьесы, следует кое-что оставить недосказанным, тайным, подобно тому как в жизни характер никогда не раскрывается до конца и многое в нем остается тайной, даже если это ваш собственный характер в ваших собственных глазах.
Это обстоятельство не освобождает драматурга от обязанности наблюдать и исследовать со всей закономерной четкостью и тщательностью, но оно должно отвратить его от «патентованных» выводов, от облегченных, поверхностных толкований, которые делают пьесу только пьесой, а не ловушкой, призванной поймать живую правду человеческой жизни.
Следующая далее сцена должна играться с огромной сосредоточенностью и сдержанной силой, угадываемой в том, что остается невысказанным.
Чье же еще это предположение, может, твое? Кто еще думал, что мы с Капитаном были…
Папа (мягко). Погоди-ка, сынок, погоди минуту. Я немало пошатался по свету в свое время.
Брик. Какое это имеет отношение к…
Папа. Говорю тебе, погоди! Я бродяжничал, исходил вдоль и поперек всю страну, пока…
Брик. Кто так думал, кто еще так думал?
Папа. Спал в ночлежках для бродяг, в привокзальных клоповниках Армии спасения, в общих номерах дрянных гостиниц, почитай, всех городов, покуда я…
Брик. О, значит, и ты это думаешь! Ты называешь меня своим сыном и считаешь извращенцем. Так! Может, поэтому ты и поместил меня с Мэгги в этой комнате, которая была спальней Джека Строу и Питера Очелло, где эти две старые бабы до самой своей смерти спали в двуспальной кровати?
Папа. Вот что, не бросайся обвинениями…
Внезапно в дверях на галерею появляется его преподобие Тукер; он слегка склонил голову набок, придав лицу глуповато-игривое выражение, и улыбается заученной священнической улыбкой, такой же искренней, как птичий свист, издаваемый охотничьим манком, – живое воплощение благочестивой, вежливой лжи.
При его появлении – как будто нарочно в самый неподходящий момент – Папа, задохнувшись от негодования, спрашивает:
Что вы ищете, отец?
Тукер. Мужскую уборную, ха-ха? Хе-хе…
Папа (с деланой учтивостью). Вернитесь обратно, ваше преподобие, пройдите в дальний конец галереи, и вы найдете, что вам нужно, в ванной рядом с моей спальней, а если не сможете найти, попросите там, чтобы вам показали!
Тукер. А, спасибо! (Выходит с извиняющимся смешком.)
Папа. В этом доме не дают поговорить…