18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Татьяна Замировская – Смерти.net (страница 67)

18

Среди тех военных, кто заходился в крике, некоторые раньше проходили через терапию, а некоторые – не проходили. Но зато все, кто выдерживал пересадку в военного киборга – час, два, три, некоторые даже четыре с половиной часа выдерживали (это был максимум, к сожалению, больше не удавалось никому), сдерживая этот страшный крик, – были вне терапии уже много лет либо не подвергались ей никогда. Получалось, что отсутствие терапии все-таки не являлось гарантией сохранности сознания при попытке пересадки. Но по крайней мере давало хоть какие-то шансы.

Почему же терапию запретили, несмотря на то что пересадка оказалась невозможной и в мирной жизни? Вероятно, все-таки где-то тайно проходили разработки улучшения пересадочных технологий, и терапию решили упразднить с позиции надежды или оптимизма: чтобы хотя бы в будущем иметь шанс пересаживания людей в не-людей. А может быть, правительство больше не хотело терять военных и было проще криминализировать всю терапию разом, чем тратить огромные ресурсы на отбор тех, кто никогда не был в терапии (ведь точно врали бы, умалчивали, обманывали; потом пришлось бы выбрасывать гигантские деньги на обучение и пересадку, а он орет как умалишенный, то есть он и есть умалишенный). Теперь уже сложно сказать. Наверное, терапию запретили точно так же, как запретили тяжелые наркотики и диссоциирующие психоделики – и это не метафора и не сравнение, а прямая аналогия. Терапия изменяла сознание на таком же глубинном уровне, как и некоторые психоделики. И несмотря на то что она вроде бы – как считалось – делала жизнь человека лучше, в целом она разрушала то, что делало личность уникальной, растворяя и преодолевая травмы и проникая в память о прошлом так, что прошлое и память одинаково растворялись в новом счастливом существе.

Да, терапия облегчала жизнь при жизни. Но ценой отмены жизни после смерти.

Еще, вероятно, дело в границах. Популярные на момент запрета терапии практики слишком серьезно формулировали и теоретизировали весьма условное понятие границ. На самом деле никаких границ нет: есть иллюзия границ как возможности влияния. Работая с границами, терапия фактически создавала эти границы из ничего – и они становились железобетонными, помещая сознание в своего рода бункер. Воскрешенный дубликат, при жизни слишком критическое количество лет находившийся в терапии, зачастую оказывался этим самым железобетонным бункером – его знания не могли подгрузиться в контекст и обогатить его. И соответственно, контекст для него тоже не включался. Это было похоже на аутизм, только слишком наглядный – аутизм как самую настоящую психическую метафору.

До сих пор среди дубликатов нашего города есть несколько десятков терапированных контекстуальных аутистов – это те, которым не повезло быть в активной долгоиграющей терапии на момент копирования. Закон о криминализации терапии наше правительство подписало сразу же после того, как разобрались, откуда берутся контекстуальные аутисты. Эти несчастные, конечно, могли безболезненно созваниваться с родственниками, но после слияния контекстов так и продолжили существовать в полной изоляции от интернета для мертвых. Мы видели их, но они не видели нас, смотрели сквозь, пугались, если мы хлопали их по плечу – для них мы были цифровыми призраками мира по ту сторону крепких, старательно наработанных психических границ. А потом терапию запретили во всем мире (точнее, том мире, где всем руководило мировое правительство). Всем, кто был в терапии на момент запрета, наотрез отказали в копировании как минимум на год – а после года только на свой риск (идеальный срок был четыре с половиной года – за это время, как правило, границы выветривались).

В зрелом возрасте я практически не была в терапии. Разве что много лет назад, совсем давно – когда муж первый раз ненадолго уходил и я осталась одна с дочерью на месяц или два, я не помню точно. Друзья тогда убеждали меня, что я полна суицидальных мыслей и постоянно их озвучиваю в режиме ультиматума (была ли я на самом деле полна хоть чем-нибудь в то время?), – и посоветовали хорошего терапевта. Терапевт прописала мне таблетки, которые вычистили суицидальные мысли так же основательно, как и воспоминания о них – я до сих пор не помню, были ли у меня тогда, черт подери, суицидальные мысли? Как они выглядят, какой они формы? Спросить самих друзей возможности не представилось – со временем я забыла о том, что именно эти друзья у меня были (вероятно, друзья шли в связке с суицидальными мыслями и забылись тоже цельным пакетом), поэтому я не включила их в доверенный список посмертных контактов. Когда я починилась, я решила больше никогда не ходить к терапевту. Мне почему-то было невыносимо стыдно за себя прошлую, слабую, ничтожную, шантажирующую друзей суицидом. Все, что я запомнила, – это упражнения на границы и сепарацию, которые разучивала под диктовку терапевта, широко дыша и растягивая руки во все стороны, будто меня колесуют бледными конями. В памяти нет ни текста, ни чувства – только эти раскинутые от моря до моря, дрожащие от мышечного напряжения руки. Тело – точнее, воспоминание о теле – до сих пор держит в себе эти упражнения (воспоминания воспоминания, вспомнила я, вот снова она, вымышленная тема моего письма) и может при случае показать их без слов. Мое аутичное тело, бывшее в терапии, – тело-афатик, у него нет ни речи, ни памяти, лишь мучение и железобетонные границы, выращенные там, где отсутствие границ доставляет сильнейшую боль.

Когда эти границы рушатся, как плотина, боль оказывается и вовсе невыносимой. Она и есть крик – все сигналы приходят в сознание одновременно, не фильтруясь мозгом. И это так страшно, что, начав кричать и заметив, что это словно замедляет поток сигналов, уже не можешь перестать – так же как невозможно спрыгнуть с горящего велосипеда, который слишком быстро, невероятно быстро катит к отступающему испуганному морю.

Через несколько дней Лины вызвали меня к себе в Комитет восстания мертвых, чтобы рассказать про бесконечный крик.

И чтобы поставить перед фактом: если я захочу, я могу попасть в диктатора.

– Попасть в диктатора, – сказала Лина.

– Попасть в диктатора, – сказала Лина.

Лина могла говорить это сколько угодно, и Лина могла говорить это сколько угодно – я все равно не понимала, о чем речь.

– Мы проанализировали дискурс твоего доклада о присутствии в собаке, – сказала Лина уже не так важно какая, – и поняли, что ты справишься.

– Вторая собака на самом деле диктатор? – холодея, спросила я. – И это она управляла мной, когда я снимала с ее плеч ледяной камень тяжелее ветра?

– Нет, – сказали Лины. – Все намного проще. Осталось несколько открытых дверей, и, если тебе до сих пор хочется попасть в реальный мир, мы готовы помочь. Но если тебе страшно, ты вправе отказаться.

– Мяу, – хрипло сказала я чужим голосом, приоткрыв рот и еще не успев напрячь голосовые связки. Это в комнату тихо притопал один из Слоников – Лины взяли пару котов на работу, развлекать сотрудников.

Оказалось, что можно попасть в диктатора, объяснили мне Лины.

После того как возник интернет для мертвых, наше мировое правительство заключило жесткий, нерушимый договор с теми государствами, которые в наше государство еще не вошли, но хотели бы: пересадки запрещены, никто не должен страдать, закон о невозможности влияния нарушить невозможно. Франшиза на копирование человеческого сознания после смерти передавалась государству-участнику только при условии соблюдения общемировых правил. В противном случае даже при одном-единственном нарушении у государства-участника навсегда изымалось право добавлять своих граждан в мировой контекст.

Но вышло так, что несколько государств, подписавших договор и первое время бойко практикующих копирование у себя, нарушили договор. Вначале в одной стране на другом континенте умер диктатор, который правил ей больше сорока лет, – и договор оказался нарушен. Потом в другой стране – на том же континенте – умер диктатор, который не сменялся, что ли, с начала нулевых, – и другая страна тоже нарушила договор, что поделать. Потом – третья. Отобрать технологии у этих стран, конечно же, попытались, но ничего не вышло – те просто прекратили копировать обычных граждан (для виду, конечно же, да и не так уж их волновали посмертные судьбы обычных граждан – гораздо важнее было сохранить лидера), но, как выяснилось, тайно продолжили пользоваться технологией, чтобы умершие диктаторы могли править страной не только из темноты странного, немноголюдного своего контекста, но прямиком из реальности покинутого ими мира и новых, свежих мясных тел.

Для этих диктаторов подготовили целый банк тел – причем подготовили заранее. Как выяснилось, успешные попытки клонировать диктаторов предпринимались еще до того, как копирование стало возможным, так что на момент смерти у каждого диктатора хранилось по несколько десятков неплохих моложавых дублей лет тридцати. Клоны диктатора той страны, которая больше всего волновала Лину и Лину (по понятным причинам), воспитывались в каком-то закрытом детском учреждении вроде санатория, ничего в жизни, кроме этого санатория, не видели и к зрелому возрасту проводили время, в основном по очереди являясь капсулами для воплощения умершего диктатора, точнее, его дубликата: посещали заводы и фабрики, подписывали очередные договоры и соглашения, сажали в тюрьмы журналистов за злоупотребление терапией, открывали новые школы, произносили речи на кинофестивалях, запускали в поле новый трактор и дарили диктатору другой, соседней страны щенка большой белой собаки, смелой и вечной.