Татьяна Замировская – Смерти.net (страница 54)
Муж поднял руку.
– Ну, – сказала я.
– Если бы это был я, я бы встал и ушел с волками, – объяснил муж. – Она мужика себе искала. Нового вожака. А поскольку это был не я, я все проспал.
– Дубликатам живых сло́ва не давали, – вступилась за меня Лина.
«Особенно тем, которые убили тех, у кого, кроме слова, нет вообще ничего», – хотела сказать я, но не сказала.
Вместо этого я дождалась, пока смех затихнет, и продолжила:
– Он спал, а я лежала и смотрела на волков, как на волхвов. Мне нужно было их отпугнуть. Птицы пели тревожно – как на границе между мной и миром, и перейти эту границу означало не только осознать, что эти звуки – именно пение птиц, но еще и трактовать их как тревожные: птицы предупреждали других существ, многие из которых тоже птицы, что тут волки, осторожно. Некоторые из этих существ испуганно ускользали сквозь утреннюю росу – и я слышала, как они шуршат. Я ничего об этом не знала, но я распознавала каждый звук, и отличала его от другого звука, и отличала его от не прозвучавшей ни в одном из этих звуков команды или приказа – и была в этом какая-то невероятная, непостижимая, глубочайшая радость бытия. Что-то вроде счастья находиться здесь и сейчас кем бы то ни было, кто целиком – в отдельном моменте. От радости я замигала инфракрасным светом – волки подпрыгнули и умчались в лес.
– Трансцендентная медитация! – заполнил паузу кто-то из зала. – Есть и другие способы стать собакой.
– Это не то, – возразила я. – Медитация стирает границы между тобой и миром, а когда ты в собаке, ты и есть стертые границы или даже бесконечный процесс этого стирания, но взятый в каждой конкретной точке времени.
– У меня вопрос. – Гуру медитации поднялась, это была тоненькая женщина приблизительно моего плюс-минус десять лет возраста (замечаешь ли ты, как спотыкаешься взглядом там, где моего взгляда уже нет и спотыкаться нечему?). – Пока вы были собакой, понимали ли вы, что вы – это вы?
– Не совсем. Нечему было понимать. Для понимания и рефлексии нужен мозг, у собаки мозга нет.
– Но вы же в ней были, – округло помахала руками женщина: вероятно, это был какой-то новый жест, изобретенный нами, дубликатами, для демонстрации желаемого, но недостижимого.
– Фактически меня там не было. Потому что все, что там было, оно было вообще не я, – сказала я. – Тем не менее я там, в том моменте рассвета – навсегда. И если бы тот момент был частью моей жизни, я бы, наверное, выбрала остаться в нем после жизни, после всего, просто после. Если бы у меня только был выбор. Так много «если», так много «навсегда». Как мы вообще с этим справляемся?
Я вдруг почувствовала, что чудовищно устала. Доклад про собаку поначалу воспринимали немного самоироничным – возможно, я так и хотела, ведь меня сильно ободряли смешки в зале, – но закончился он, судя по реакции публики (все смотрели на меня лунными глазами, как осиротевшие волчьи щенки), как-то трагически. Муж обнял меня, когда я спустилась в зал. Пожалел наконец-то, сволочь.
– Ты сказала что-то такое, от чего всем стало одинаково страшно, – объяснил он, когда я выбежала в туалет поплакать (мне вовсе не хотелось плакать, я просто сказала так мужу, когда выбегала из зала: на самом деле я хотела поговорить наедине с А., который, как я думала, выбежит за мной, – но выбежал не он, а муж). – И тем, кто есть, и тем, кого нет. Наверное, мы все поняли, что, если нас выключат навсегда, мы перестанем быть собой, но продолжим осознавать это «навсегда» и «мы были чем-то, чем уже не являемся, потому что это выключили», и будем осознавать это до конца Вселенной, и получается, что ад все-таки есть. И я его заслужил.
– Заслужил, – сказала я, обняла мужа и ощутила, что плачу – и все, чем я плачу, ненастоящее.
Последним докладом было выступление А., к которому он вместе с С. готовился весь месяц, а мне ничего не говорил (потом я поняла, почему меня стоило держать от этого плана подальше).
– Поначалу я планировал доклад про суицид у нейрозомби, – начал А. – Собрал огромное количество материала. Среди
Столько всего уже прозвучало про голоса, что в зале приуныли и начали перешептываться. Заглянули уже примелькавшиеся мне бабушки с татуировками.
– Скоро уже? – спросили они. – Уже сейчас?
– Не сейчас! – рявкнул А. – Что это за чертов цирк! – И продолжил: – У меня есть друг. У него, у друга, есть радиоприемник. Подарили. Настоящая вещь, объективный радиоприемник, ценнейший предмет. Предупреждая ваши вопросы: да, можно дружить с чужой памятью, это нормально. Мы все иногда дружим с памятью. А те, кто не дружит с памятью, сюда не попадают.
Лина вытащила на сцену винтажный радиоприемник вместе со столом на неправдоподобно тонких слоновьих ножках. А. покрутил костяные рукоятки, и из радиоприемника приятно заснежило.
– Так вот, – сказал А. – Когда мой друг слушает радио – а как вы понимаете, он делает это часто, потому что это доставляет ему удовольствие, – он в основном слышит только белый шум. Иногда сквозь него пробиваются голоса. Но когда мы слушаем с ним это радио вместе, получается, что там, где я слышу белый шум, он слышит голоса. И наоборот: там, где я слышу текст, мой друг слышит лишь дребезжание, снег и скрежет. Однажды, например, по радио передали сказку, начитанную ребенком, – наверное, это была детская передача или подкаст. Так вот, я слушал сказку, а мой друг сказал, что это было похоже на передачу из мира, где все слова исчезли и осталось только слово «фарш». И моя сказка для него звучала как «фаршфаршфаршфарш» и ничего больше.
– Фаршфаршфарш, – послушно сказало радио.
– Я думаю, у них есть доступ, – сказал А. – Их самих нет, а доступ у них есть. Вместо реального мира они слышат и видят белый шум, помехи. И им от этого белого шума очень неуютно. Они – детектор белого шума, это как детектор реального мира. А вот когда они слышат и разбирают некий текст – значит, это
В зале стало неприятно тихо.
– Поэтому мы и попросили, – тут он назвал меня по имени (если ты все еще здесь, пожалуйста, назови меня по имени, где бы ни было твое «здесь»), – выступить с историей про собаку. Нам важно не столько воспоминание, сколько текст, в котором оно растворилось. Чтобы через речь, описывающую опыт, лежащий за пределами речи, понять, как же это все работает. Именно поэтому нам всем это так необходимо – и нейрозомби тоже необходимы, и другие свидетельства тоже необходимы. Любое свидетельство, любой текст – это способ разрушить стену, попасть на ту сторону. Мы теперь как бы медиумы наоборот. Точнее, мы не медиумы – мы сообщение. А текст – это медиум. А что касается, – тут он снова назвал меня по имени, и я почувствовала, как в моем носу скапливаются дождинки слез, – она не упомянула второй эпизод. И не рассказала про табло. Табло – это тоже текст.
– Время, – тихо сказала Лина.
– Теперь самое важное. Я бы хотел пригласить сюда моего друга. Я думаю, никто из вас не против.
Часть зала зааплодировала. Я оглянулась. Как-то их слишком много.
– Зомби сло́ва не давали! – выкрикнул кто-то в задних рядах. На него тут же зашикали старушки.
– Мы взяли напрокат у наших коллег из В. настоящий рояль – это редчайший объект, объективный музыкальный инструмент, – сказал А. – Даже не буду говорить, чего это нам стоило. Но это важно. Потому что это доказательство.