Татьяна Замировская – Смерти.net (страница 53)
Мой доклад о том, как я была собакой, требовалось уместить в сорок минут. Поэтому весь необъятный опыт нахождения внутри вещи в качестве субъективного сознания, оторванного от памяти и личности, пришлось упихивать в этот промежуток времени так же мучительно, как мое стандартное пребывание в собственном осознающем и рассказывающем «я» – в лишенную мыслей собаку, которая может лишь воспринимать окружающую среду и ее температуру, переносить предметы в форме ящиков, отличать предметы в форме ящиков от предметов в форме камней, открывать и закрывать двери, отличать те предметы и явления, которые не двери, от тех предметов и явлений, которые двери, впадать в гибернацию и спящий режим, если этих предметов поблизости нет, выполнять просьбы и приказания авторизованных людей, отличать авторизованных людей от всего остального, дверей, камней и ящиков, а также неавторизованных людей; при этом отличать неавторизованных людей от дверей, камней и ящиков, и все остальное – от всего остального.
Доступен ли при такой минимальной функциональности субъективный опыт? Панпсихическая теория сознания – не забывай, сейчас она основная – утверждает, что возможен, но на практике проверить эту теорию пока не удалось. Никто не смог выяснить, каково это – быть летучей мышью; подсадка человеческого сознания в живые организмы запрещена и невозможна – или невозможна и поэтому запрещена? не возникает ли тут этического противоречия? – но Томас Найджел в любом случае до этого не дожил бы, иначе бы он наверняка требовал, чтобы после смерти его подселили в летучую мышь. Наверное, я проверила это все первая и смогла вернуться и рассказать. Рассказывание, конечно, снова ставит перед нами барьер – суть внеязыкового опыта разрушается, стоит начать описывать его средствами языка (сам Найджел так и писал: «Есть факты, которые невозможно выразить средствами человеческого языка, и мы вынуждены признавать объективное существование этих фактов, несмотря на то что описать и осмыслить их мы не в силах»), – но если я единственный наследник опыта пребывания в собаке; и если сознание все-таки больше наблюдатель, чем деятель (а оно, безусловно
Я горящий свидетель. Тушите меня все.
Помимо той собачьей истории, о которой ты уже знаешь (отмотай, пожалуйста, эту распадающуюся ржавую пленку в самое начало – слышишь, как я радостно лаю, встречая тебя в выкрашенном в блеклого жирафа коридоре? восторженно вцепляюсь зубами в родной сапог, пахнущий кошачьей кислой травой, и с разбегу запрыгиваю на диван, взбивая его нежные подушечки своими грубыми?), я дополнительно остановилась на том, что сознание не равно «я». Про такое уже давно писали, но мало – и в основном в связи с легальными исследованиями мозга под психоделиками, которые, как правило, приглушают «я» или растворяют его окончательно, обрушивая мостик, ведущий от парагиппокампа к ретросплениальной коре в режиме дефолтного функционирования сознания. С психоделиками я так и не ознакомилась даже в то время, когда они были не полностью легальны и поэтому все еще являлись частью некоей условной субкультуры, – мне хватало регулярных мигреней, разобщающих интеграцию мозга, сознания и восприятия точно таким же способом, но дешево и быстро.
Обычно мозг «связывает» мир – множество разобщенных и хаотичных перцептивных сигналов сплетаются им воедино в этакий пестрый бабушкин ковер, чтобы получилась целостная картинка с постоянно достраиваемым фоном. В том числе там происходит и синхронизация всех сигналов – точнее, создается иллюзия течения времени относительно сознания, с последовательным мерцанием различных раздражителей. При таких атаках мигрени с аурой «связывание» исчезает – сигналы поступают в мозг as is, хаотично и страшно. Мир предстает если не таким, как он есть (если мир
Мир собаки был миром ограниченного восприятия собаки – тем не менее он был мир. И это был мир ничуть не беднее и не хуже человеческого мира. Камни в нем были выпуклее, ящики в нем были знанием, двери в нем были чем-то в разы более великим, чем низменные человеческие двери. Сознание совершенно не обязано быть антропоцентричным (впрочем, про это мы знали еще со времен нападок на панпсихизм, который в начале века приравнивали к нью-эйджу) – оно присутствует во всем; просто не такое, как у нас. Если мы говорим, что сознание есть у камня, – это не значит, что камень способен на те же страдания и муки поднебесные, что и мы. Исключив из нашей коммуникации с сознательным камнем антропоцентризм, мы позволяем камню быть иным, ничего не чувствовать и обрастать мхом либо текучей водой под брюшком в зависимости от культурного контекста. У камня есть сознание – и это не предполагает, что камень разумный и со страстью потенциального экспата страдает, что вместо монументального отсутствия мха под ним щекотное отсутствие водички (где родился, там и пригодился – не эмпатируй русскому камню, он ничего не чувствует). Камень не мыслит. Я кладу его на спину и перехожу болото. Я не упаду – и я знаю, что не упаду: в меня встроен великолепный гироскоп. Одно сознательное существо тащит через болото другое сознательное существо, и это в каком-то смысле разделенный опыт. Просто ни один из нас не мыслит. Мир без мыслей тоже мир. Даже если мысль об этом доставляет тебе боль. И даже если мы ворвемся в реальный мир через яблоко – уровень осознанности у нас будет минимальный: как у яблока. Как это вообще – быть яблочком? Солнышко, янтарная мушка, гравитация – из чего будет состоять наш нехитрый феноменологический словарик?
Я снова остановилась на формулировке Найджела о том, что сознание – это «каково это – быть чем-то». Если «каково это – быть камнем» возможно, то у камня есть сознание. Даже если быть им как-то
Конечно, если научиться игнорировать интуитивное, но ложное представление о том, что сознание – это сложный комплекс вербализуемых переживаний, и окончательно принять тот факт, что оно присуще материи в целом, всплывет вопрос про нейрозомби. Сознания у них нет – просто их поведение ничем не отличается от поведения аналогичных организмов, имеющих сознание. Но нейрозомби нематериальны и небиологичны; следовательно, их самих тоже нет.
Хотя тут я не эксперт. Тем не менее мир, населенный лишь нейрозомби, возможен. Даже если бы все было без сознания, все по-прежнему могло бы существовать – просто оно существовало бы снаружи, физически, а изнутри не существовало бы.
– В общем, – подытожила я, – возможность существования мира в отсутствие сознания доказывает, что сознание – не физическая штука. А теперь мы знаем, что оно еще и не привязано к физическим объектам. Потому что я была собакой, потом меня от нее отключили – и мое сознание осталось в собаке, хотя память и личность по-прежнему остались
(Вообще, это наш главный страх – что время закончится.
– Вот первый. Или последний. Октябрь, лес, мы спим – если это можно так назвать – на куче ржавых листьев со второй, любимой, главной моей значимой собакой. Той, про которую я думала – уже потом думала, когда очнулась, – что она мой муж. Будучи непосредственно собакой, я вряд ли думала. Просто было такое небиологическое знание, что мы вдвоем – двое, что мы – команда, и ближе у меня никого нет, и близость – это когда две собаки спят на куче осенних листьев.
Муж помахал мне рукой с первого ряда.
– Да, при этом вторая собака не была мужем, – уточнила я. – Обычный робот-собака для дверей и посылок. Но собака-я этого не знала и ощущала близость. И чувствовала ответную близость, на что бы ни было похоже это механическое чувствование и чем бы ни выглядела для нас-собак близость. Где-то в семь утра – в собак встроен датчик времени – стало светлее. По листьям медленно, как на санях, мчали полосы солнца. Начали петь птицы. Все это восстановлено моей памятью и личностью – сани, полосы, птицы. Для собаки это был разрозненный поток входящих сигналов. На черной ветке полностью пустого дерева, без единого листа, сидела сливочно-оранжевая птица в красном респираторе и однообразно щебетала: «Пить-пить-пить-пить». Повторяю – это я уже потом определила, что птица была «пить-пить-пить» – щегол? зяблик? – у меня не было меня, но было осознание того, что функция, которая и есть собака, – это и есть я и все, что я переживаю, будучи этой функцией. Я-собака помнила и соотносила звуки со звуками: ночью выли и лаяли совы – и та часть моего слуха, которая была натренирована на команды и приказания, отличала вой сов от непрозвучавших команд; иногда вместо сов выли и тявкали волки из свежих пригородных популяций, и я понимала, что мысль «волки прижились! все у них отлично» появилась уже позже, когда я вернулась из верной восприятию и принимающей любой сигнал таким-как-он-есть собаки в скучную все категоризующую себя. Собака же отличала вой волков от воя сов, и ни то ни другое не было командой, но одно отличалось от другого – и это