Татьяна Замировская – Смерти.net (страница 38)
И в центре круглого стола, допустим – тот самый человек, нейрозомби, созданный всеми присутствующими, вылепленный из их слез и травм. Сонный липкий слезовик, истаивающая на глазах фигурная куколка памяти. Дальше достаточно правильно модерировать конференцию и задавать нужные вопросы, а еще направлять вопрошающих, если кто-то тоже хотел бы поспрашивать (а такие точно найдутся, слишком уж мощная харизма у тех, кого помнят, иначе их бы никто никогда не помнил).
Как же объяснить это поточнее туда, где все это кажется необъяснимым? Давай сделаем вид, что ты меня понимаешь. Давай сделаем вид, что ты это читаешь. Или сидишь в центре круга – и мы забрасываем тебя градом вопросов, точнее, просто забрасываем тебя градом. В твоей реальности град – это мелкий лед, от которого зеленоватые синяки по телу, или скорее что-то из военных сводок в СМИ?
Конечно, у жертвы (правильно ли здесь употреблять слово «жертва»? вообще, не запретить ли нам жертвенность в контексте этой затянувшейся попытки
Получается, что мы их расспрашивали, уточнял А., но на деле мы их допрашивали, и по сути это были пытки. И некоторые из них умирали по-настоящему.
Я спросила, что значит «умирали по-настоящему».
– Я думаю вот что, – солгал А., потому что он ничего не думал, мы не думаем в общепринятом смысле этого слова; он просто хотел оттянуть момент окончательного объяснения или собственного понимания произошедшего. – От этих сбоев, несовпадений, конфликтов воспоминаний нейрозомби вдруг исчезал как цельный объект, как вещь, притворяющаяся осознающей. Но поскольку существовал он только для нас, и по сути, создавался всеми присутствующими, – умирал он и для всех присутствующих, исходя из их представлений о том, как происходит смерть. Ну, или воспоминаний. Кто-то и видел, допустим, как люди умирают. Я вот видел.
– И на что это похоже? На что похожа настоящая смерть? Кровь, там, кишки, не знаю, это вот все. Грязно как-то получалось, да? Зомби рыдает и исчезает? У него взрывается голова, и все забрызганы содержимым головы, которая и есть их коллективная память – то есть все присутствующие забрызганы алым студнем собственной памяти?
– Нет, – сказал А. – Они умирают по-настоящему. Сердце, как правило, не выдерживает. Остается тело. Мертвое тело. Каким кто помнит – такое тело и остается, как сумма памятей. Красивое, пустое, ничем не населенное уже. Идеальное, как правило. От такого тоже разрывается сердце – но у нас не разорвется. А у них разрывается. Хотя у нас есть сознание, и мы существуем. А у них сознания нет и их самих нет.
– И что с телом? – спрашивала я, кажется, много раз. – В смысле, это тело потом куда? То есть там просто труп лежит в конференц-зале? Это как TED Talk, только с трупом вместо лектора, и этот труп – коллективная ответственность и коллективная вина всех присутствующих?
– Тело потом хоронят той же компанией, что допрашивала, – упавшим голосом ответил А. – Это совсем недавно стало происходить. Мы скрывали, но, наверное, можно уже не скрывать. Вообще, это как настоящие похороны, если честно. Там же все самые близкие люди, которые любили этого человека. Хоронят, рыдают, провожают. Как-то потом успокаиваются, но не сразу, разумеется. Они понимают, конечно, что это нейрозомби, – но легче-то не становится. Пережить после собственной смерти еще одну смерть – тем более близкого человека, чью смерть ты уже пережил, пока жил, – это так себе опыт. Но это в каком-то смысле терапевтично, как жутко бы ни звучало. Похороны коллективной памяти о человеке, который никогда не равен ничьей индивидуальной памяти. Мертвые буквально хоронят своих мертвецов. Короче, ничего гуманного.
Подобных экспериментов состоялось немного – как только стало понятно, что подобные конференции ведут прямиком в страдание (никто не должен страдать), смерть, труп и похороны, было решено приостановить исследование. К тому же в случае с нейрозомби возникла еще одна этическая проблема – ни у кого из кластера создателей нейрозомби нет памяти о том, как коллективное воспоминание отреагирует на ситуацию осознания себя коллективным воспоминанием.
Если нейрозомби вследствие перекрестного допроса осознает себя как нейрозомби – не перестанет ли он быть нейрозомби с той самой секунды? И если перестанет – почему он тут же превращается в мертвое тело? Потому что эквивалент осознанного несуществования – это непременно кадавровый артефакт?
Но как же с этим жить, как это все впустить в себя, оставшись собой? Допустим, вот хорошая девочка Маша, пусть Маша, почему нет. Она случайно (или не случайно) выпадает из окна общежития где-то там, давно, в две тысячи далеком третьем – подпрыгиваешь ли ты от узнавания, услышав номер года или номер этажа (но прозвучал ли тут номер этажа)? Маше вечные двадцать один, хорошая девочка, училась на криминалиста-программиста, отлично пела, играла в театре, ставила уже свои пьесы кое-как (а мы над ними посмеивались, правда? или нет, не посмеивались?) – и все, стоп машина, Маша остается за поворотом, на асфальте, но через тридцать, предположим, лет, Машины родители, всякие другие родственники и несколько ближайших друзей по разным причинам умирают, становятся дубликатами и неосознанно воссоздают нашу Машеньку. И вот она ходит всюду неприкаянная, с этими своими косами до пояса, сияющая, как свежая ванильная булочка прямо из печи нашей памяти – жарит в чугунной сковороде капустные пирожки для бабушки, играет с матерью и отцом в скрэббл, да лучше всех, как в свои звонкие гениальные семь, сплетает филигранность с тетраграмматоном, вкладывая щавель в экстравещественность (нет такого слова, торжествующе шипит мама, внутренне содрогаясь; Машенька, мы в том мире, где теперь наконец-то есть все слова, потому что ты и есть наш дышащий живой словарь вечной любви), по вечерам сбегает к мрачному седобородому юноше Алексею –
Всякий раз, когда собирается полный состав творцов Машеньки, Машенька неминуемо распадается, такова ее судьба. Нет же, качает головой бабушка, что значит украла, ты разве что-нибудь крала? Не со мной, удивляется вечно сорокалетний Д., как не со мной, ты же тогда сказала, что я у тебя первый был, была же кровь, в смысле откуда кровь, как. При жизни не говорила, что любит, а теперь постоянно говорит, – тихо бормочет ненавистный сам себе пожилой юноша Алексей, но дальше разговоров ни-ни, никуда, и руку отводит в сторону. И тут бы Машеньку всем нам пожалеть и оставить в покое, и вот она уже хватается за сердце и открывает рот, чтобы, вероятно, зайтись в беззвучном крике (я давно мечтала написать тебе письмо с фразой «зайтись в беззвучном крике», но кодекс избегания нейропошлости меня неизменно останавливал – а здесь не тот случай, как ты понимаешь), но мама холодно замечает: а что, Лёша, разве она не тебя любила? Я была всегда уверена, что именно тебя одного. И ты этим не воспользовался никогда, благородный такой мальчик был, черт бы тебя побрал (и мысленный черт тут же берет Лёшу за руку, которую навязчиво отводит честная Маша, и кладет себе на дрожащую от страсти волосатую грудь).
И не воспользуется уже, бедный Лёша. Маша сидит в позе эмбриона и рыдает. Через минуту уже – обморок, помогите, кто-то спрашивает у мамы, в каких ситуациях наша Маша падает в обморок обычно, кто помнит ее судороги, откуда судороги, чье это воспоминание, давайте выведем того, кто помнит Машу человеком, способным на смертную судорогу, синеющее лицо, немеющие пальцы? Жесць, пацаны, это жесць, и пусть она пишется через «т», но в ошибочной версии Маша выигрывает. Помогите, помогите нам, ей стало плохо, вы можете помочь?