Татьяна Успенская-Ошанина – Жизнь сначала (страница 5)
Сама природа против меня. Учит склонить голову, не врываться в чужую жизнь, останавливает: знай своё место! Она бьёт меня грохотом. Вот сейчас пронзит молнией и превратит в горстку пепла. И не будет никакого начала, никакой Тоши. «Не смей дерзать!» — ставит она меня на место. И я, словно я невежественный дикарь, покорно ползу под надёжную широкую лапу ели, под защиту дерева. С меня течёт — парадная рубашка, парадные брюки тянут своей тяжестью вниз, к земле.
«Господи! — шепчу я в страхе. — Спаси!»
Я трус. В этом надо, наконец, признаться, хотя бы самому себе. Я боюсь темноты, боюсь пропастей небесных и земных, меня никаким калачом не заманишь в горы, но больше всего я боюсь грозы. Боюсь с детства, с тех пор как на даче удрал от родителей и случайно оказался один в поле. Около меня в землю ушла молния, и сухой стожок вспыхнул лучинкой и сгорел в одно мгновение. Я надолго онемел. Навсегда во мне поселился липкий страх беспомощности, когда чётко осознаёшь: ты — ничто, букашка, тебя легко уничтожить, и лишь случайность может охранить от этой смерти сегодня, чтобы завтра подвести к тебе смерть другую. Я боюсь смерти. И не вижу смысла в жизни.
Я трус. Прибился к самому стволу и дрожу. Здесь безопасно, молния сюда добраться не может, вон сколько веток ей придётся сжечь на пути, прежде чем она сожжёт меня: ель старая, густая, высокая — метров двадцать, не меньше, и дуб припал к ней близко — защитой. Но я ничего не могу сделать с собой, дрожу, как последнее ничтожество.
Где уж мне о Тоше подумать?! Она недосягаема, будь при ней муж, или останься она одна. Утешаю себя тем, что в безопасности, а сам дрожу. Что же это за хозяин природы человек, если не может спастись от смерти!
Под елью сухо. Сладко пахнет смолой и прелью и свежестью.
Гремит гром, снова молния стремительным зигзагом рассекает небо.
А деревья стоят спокойные, возносясь вверх и легко держа на себе богатые земной жизнью ветви.
И вдруг вспоминаю этот живой запах — из детства. В лес меня привёл дедушка, и мы стали играть в прятки. Вокруг стояли деревья, такие, как сейчас, я подобрался к самому стволу одного из них, и от запаха, вот этого запаха — свежести, смолы защекотало в носу и горле.
Гремит гром, вспыхивает молния, и в её ярком свете вижу дедушку. С закрытыми глазами, он мне не знаком.
Дедушка, мамин отец, растил меня в раннем детстве. Жил он отдельно от нас, в уютной двухкомнатной квартире. Он был самой лучшей нянькой на свете: вкусно готовил, терпеливо сносил все мои капризы, часами гулял со мной, играл. То мы с ним летели в Антарктиду, то попадали в джунгли, то плыли на корабле по Миссисипи. Дедушка любил географию. Я ещё не умел говорить, а он мне рассказывал об Амазонке, Тянь-Шане, Кордильерах, распахивал передо мной атласы и указкой водил по голубым океанам и зелёным равнинам, объяснял, что такое масштаб, какие есть условные обозначения и что говорят те или иные числа. Рассказывал и о зверях, чуть не наизусть шпарил «Маугли», истории из Бианки. Он любил перед сном ставить мне пластинки. Покачивал меня на коленях и повторял заклинаниями: Рахманинов, Глюк, Шопен. Дедушка читал мне сказки Пушкина и стихи Тютчева.
Не в прошлом году он умер — здесь, сейчас, на моих глазах упал под дерево.
Он любил лес. Шёл журавлиной походкой, чуть подскакивая, мне казалось — взлетая. Останавливался около незаметного цветка, говорил торжественно: «звездчатка» или «кашка». Он мог несколько минут простоять перед таволгой или перед сосенкой.
Я виноват в гибели дедушки.
Гремит гром. Режет небо молния.
Я предал его, бросил. Сначала перестал приезжать к нему по воскресеньям. Потом как-то само собой получилось: перестал звонить. Ну, может, раз в неделю позвоню. А когда в праздники дедушка приезжал, целовать я его целовал, а в лицо не заглядывал — мне было некогда: математика, натура, встречи с классом! Я убегал от его тоскующего взгляда.
Как он любил меня, мой дедушка! Как радовался моим редким приездам! Легко двигался по квартире, из буфета и холодильника торопливо вытаскивал на стол всё, что у него было.
Гремит гром. Так же гремел он в прошлом году, и так же молния жалила до крови небо. Дед был дома один. Почему разорвалось сердце? Испугался грозы? Или умер в обиде на меня — затосковав, поняв, что я ушёл совсем?
Сейчас молния пронзит меня и сожжёт, ударит в землю, и земля разверзнется, поглотит мой пепел. И никто не узнает, о чём я думал в свою последнюю минуту.
Я убил человека. Равнодушием, холодом.
Скачет мячиком сердце, и я не могу успокоить его.
Как внезапно гроза обрушилась, так внезапно солнце вырвалось из-за туч, расплескало остатки ливня — уже благостным, светящимся душем и подожгло капли. Снова вспыхнула поляна лютиков, теперь каплями и радужками лепестков. Будь я в нормальном состоянии, замер бы перед ней. И, будь я язычником, расценил бы этот миг щедрым началом моей жизни: эта красота подарена мне свыше, и я — хозяин её, я — над зверями, и травами, и деревьями, потому что осознаю их совершенство и богатство. Но в тот момент я не поверил жизни. Сердце продолжало скакать и бить меня: «Ты — убийца! Ты спасся ненадолго. Тебе — искупать вину. Ты предал человека!» Ничего такого я не говорил себе, кто-то бил меня словами: «Убийца, предатель».
Яркая лампочка среди черноты вспыхнула в мозгу — Тоша. Из-за неё я бросил дедушку.
Тоша и дедушка. Я выбрал. И Тоша должна спасти меня. Но, как ни странно, я не вскочил и не побежал скорее к ней: еле поднялся и буквально волоком потянул себя из леса. Бесконечно долго я добирался до неё.
4
Дверь распахнулась почти сразу — точно Тоша ждала кого-то и стояла у двери.
— Ты?! Зачем?! — воскликнула она и рукой, инстинктивно, толкнула дверь, чтобы захлопнуть. Не захлопнула, но и не пригласила войти. Стояла на пороге, загораживая вход. — Ты промок. Нужно идти домой. Простудишься.
Она говорит то, что я знаю без неё, и чувствую: ей всё равно, промок я или нет, заболею или нет, ей не до меня, ей нужно, чтобы я ушёл.
— Я хочу, чтобы ты ушёл, — подтверждает она то, что я и без неё знаю. — Я не хочу, чтобы ты приходил сюда, — говорит она жёстко. — Ты всё выдумал. Ты должен строить свою жизнь.
Новым зрением, отстранённо вижу её.
Совсем не такая, какая в школе. Серое платье обтягивает её, волосы распущены. Дело не в платье, не в волосах, у неё такие глаза, какие были у дедушки в нашу последнюю встречу.
Она говорила: любит мужа. Муж ушёл. Если она любит, зачем отпустила его?!
Она ждала мужа. А пришёл я.
Но, странно, понимая это, я не ухожу. Жадно, бесцеремонно разглядываю её. Без улыбки лицо тускло, черны подглазья, углы большого рта скорбно опущены.
Она такая хрупкая. За ней — её дом, наверняка не похожий ни на чей другой.
«Уйди», — приказываю себе. А вижу больные глаза, незащищённую шею и… не могу уйти. И не хочу понимать то, чего хочет она. Нельзя её оставить одну, как я оставил дедушку, это будет предательство.
Я дрожу. И не могу уйти. И не могу отодвинуть её, чтобы войти в её дом.
Она пересиливает себя, улыбается: улыбка сгоняет с лица боль.
— Ты решил, куда будешь поступать? — спрашивает, не глядя на меня.
Она имеет право спрашивать, она — классный руководитель. Но в эту минуту, сейчас, когда мы впервые вот так вдвоём, на пороге её дома… вопрос мелок по сравнению с грозой, со смертью, с предательством. Я должен помочь ей, спасти её, чтобы она перестала чувствовать себя несчастной, чтобы поняла: она не одна!
Хочу сказать ей: не надо мучиться из-за несостоявшейся жизни с мужем. Он предал её, и это предательство — на его совести! Значит, жизнь с ним не суждена, значит, ей предназначен другой путь.
Я сейчас помогу… дотронусь до шеи и заберу себе её боль.
Но не могу пошевелить даже пальцем, не то что протянуть к ней руку.
— Сумела убедить тебя Антонина Сергеевна? — спрашивает она, и в её голосе тревога. То ли она против того, чтобы я стал математиком, то ли я мешаю ей сейчас, и она хочет, чтобы я поскорее ушёл.
Звонит телефон. Она вздрагивает и стремительно бросается к нему.
— Да! Да? Да?! — говорит и замолкает, и сникает, словно из неё выкачали всю кровь. Слушает то, что ей говорят, и белеет, и жалобно говорит: — Ты забыл куртку, может, возьмёшь? — Снова слушает, а потом кладёт трубку.
Тихо в доме. Она стоит, отвернувшись от меня, втянув голову в плечи. И я переступаю порог, подхожу к ней. «Не надо мучиться», — хочу сказать, но слова не получаются. Осторожно дотрагиваюсь до её волос и отдёргиваю руку: меня бьёт током.
Вижу, как молния разрубает кровью небо, и снова падает мой дедушка мёртвым. Я погибну сейчас — из-за собственного предательства: дедушки, её, Тоши. Погибну от её несчастных глаз, близкого дыхания и от невозможности помочь…
— Что с тобой случилось? — тихо спрашивает она.
И так же тихо говорю ей — о грозе, о бессмысленности жизни, о моём предательстве, о том, что не могу справиться с собой, о беспомощности: вот умер человек, и никогда не встретиться с ним, чтобы испросить прощения. Говорю, и мне становится ещё горше, словно, кроме вины перед дедушкой, я взвалил на себя и произнесённые слова.
Осмеливаюсь взглянуть на неё и вижу полные сочувствия глаза.
И вдруг она, сама, касается меня, гладит по голове. Слышится мне, или она говорит — «бедный»?! Она, сама, припадает ко мне и огненной щекой касается моей щеки. Она, сама, снимает с меня жёваную, влажную рубаху.