Татьяна Тихонова – В мансарде (страница 16)
- Прядь у вас белая, справа, - сказал барон.
И вдруг снял треуголку, взмахнул ею и поклонился Никитину. Лицо человечка было серьёзным.
"Чёрт, я плачу, кажется, как дурак", - подумал Никитин и неловко прошептал "ну что же вы, зачем", кивнул, не зная, как ещё ответить.
19. Крутите, барон
Николай получился лучше всех. Никитин и лепил его, воспользовавшись подсказкой Мюнхаузена о том, кто, где стоял.
Человек в обычных брюках и свитере, толстом, и - как казалось Никитину всегда, -домашней вязки из той самой настоящей шерсти, колючей и очень тёплой. Таким и был Николай, слепленный мамой.
Человек долго молчал, но по взгляду - не отсутствующему и отчаянному, - было ясно, что это если и не Николай, то точно кто-то из старожилов.
Он ожил вдруг. Никитин даже дышать, кажется, перестал, потом скривился, почему-то стало трудно дышать... и жгло, будто горчичник. Прилепили горчичник и забыли, так бывает. Никитин улыбнулся посиневшими губами - вроде бы отпускает. А горчичник он однажды ставил самостоятельно. Отец с матерью на работе, мама позвонила, сказала померить температуру, что надо бы поставить горчичник, что сегодня дежурство, Алёша, не успеваю, но забегу, может, на час. Он и поставил. И забыл. Потом с заплаткой красной ходил, на физкультуре все ржали... Никитин сидел на полу и смотрел на Николая.
Николай стоял, стоял и пошёл. К глыбе. Долго бродил вокруг неё. Встал на своём месте, сразу у входа, как помнилось ему. Он не знал, где стояла Ассоль, и теперь пытался вспомнить, откуда звучал её голос.
Платон обошёл пласт и встал с левого края.
- Сказку рассказывали отсюда, мне кажется, - тихо предположил оттуда он.
- Какую сказку? - хрипло спросил Никитин, сидя на полу, скрестив перемазанные пластилином руки.
- О море. О камнях, которые греют, - ответил Платон.
Николай посмотрел на него.
Его безжизненное лицо дрогнуло. "О море - это точно она. Стало будто тепло, - подумал Николай. - Как тогда, в поле, когда уже застывал, и наконец забрались под травины эти... Сейчас стало также тепло".
Он вдруг коротко рассмеялся. Подумал, что непривычно в этом румяном невысоком человеке с котелком на голове слышать смуглолицего крупного Платона. И Платон рассмеялся, он понял. Ему тоже было странно ощущать в себе совершенно новые мысли, он даже поймал себя на том, что спорит, спорит сам с собой. Или с доктором Айболитом? Никитин предложил вчера его слепить, как был, - крупнее и в халате, но Платон отказался. "Вдруг тогда не будет слышно Петра Иваныча. Не надо".
А Николай пошёл вдоль ряда новых фигурок, которые никак не хотели откликаться.
- Это новенькие. Откликнутся, - сказал он громко, будто хотел, чтобы они услышали. - Все так сначала. Так странно понять, что ты живой.
Николай замолчал. Его глаза вновь уткнулись в глыбу. Ушёл в себя. Опять повисла тишина, опять Мюнхаузен скорчился рядом с пластилиновой плитой. И опять на том же месте. "Кажется, он сказал, что здесь стояла Аглая", - подумал Никитин.
Он то решал всё бросить, то думал, что восстановит тех, кто получится, тех, кого он слышит. Потому что не мог не откликнуться на эти голоса, они напоминали и напоминали о себе. А потом опять наваливалось сомнение. И он опять смотрел на тех, кто уже готов, и не знал, что делать.
Кондратьев был слеплен одним из самых первых, но всё молчал. Никитин его пытался доделывать, поправлять, но архитектор не подавал признаков жизни.
Однако после того, как ожил Николай, на следующий день, стало заметно, что человечек во френче перемещался. Он стоял не так, как раньше. Сейчас он был развёрнут к окну. За окном шёл снег. Уже давно шёл снег. Конец октября, в этом году такая ранняя зима. Снегом засыпало все дорожки в саду. Никитин чистил их, потом пропадал целыми вечерами и ночами в мансарде. Даша совсем не стала заходить туда, она только мотала головой, а однажды крикнула:
- Там труп. Холодный и страшный. А ты пытаешься его оживить. Вуду какое-то, я не могу! Ты меня не слышишь, забросил работу, продляешь без конца отпуск, а надо идти к врачу!
Никитин отчаянно пытался прочитать по губам, что она говорила, но понял только "я не могу", ещё что-то про работу. Больше Никитин не пытался её звать, хоть ему очень не хватало помощи. Порой он готов был всё бросить, но глыба разговаривала, он слышал их голоса. Глыба разговаривала с теми, кто уже ожил. "Я сошёл с ума", - думал Никитин и вновь начинал разглядывать разводы и пятна на пластилине.
Иногда были дни, когда всё удавалось легко, угадывались черты, отделялся знакомый фрагмент, и уже пальцы сами торопились восстановить. Никитин лепил всё лучше и легче, думалось о маме, о том, как же могли человечки ожить, наверное, мама волшебница, такая вот тихая и неизвестная волшебница. И всё было бы хорошо, если бы не он, не это несчастье. Попали под колёса. Но ведь они не умерли, они не умирают. И что? Выбросить? Закопать? Тихо и спокойно, а дальше? Думать, что они и там разговаривают. А можно не думать. И Никитин снова принимался лепить, улыбался, и видел, как человечек его тоже улыбался.
Прошла ещё неделя. Были готовы двадцать фигурок, если считать со старожилами. Пятнадцать из них так и не откликнулись. А десять из этих пятнадцати были совсем новыми. Лепить или не лепить этих десять уже решали все вместе. Решили лепить.
А однажды Никитин увидел, как Мюнхаузен подошёл к фильмоскопу на полу и смотрит в объектив. Тогда Алексей нашёл забытый диафильм, он был заброшен в ту ночь на шкаф - подальше от воды. И включил фильмоскоп, направив его на старую скатерть, впопыхах наброшенную на стол.
- Крутите, барон, - улыбнулся он, показав, как крутить.
Поползли первые кадры. Оказалось почему-то, что это мультфильм. А Никитин вздохнул с облегчением - "Каштанку" сейчас не хотелось смотреть. Какая уж тут "Каштанка". Мультфильм оказался - "Ёжик в тумане".
Собрались все. Просто стояли и смотрели. Читал Платон, в его голосе слышался доктор.
И Кондратьев смотрел, он стоял позади сидевшего на полу Никитина.
"Когда успел спуститься с подоконника, непонятно", - подумал Никитин, уловив его присутствие каким-то косым взглядом.
- Зима, она кончается, - вдруг сказал Николай.
- Да, после зимы всегда приходит весна, - улыбнулся Никитин. - Пройдёт зима, станет тепло, и растает снег. Зазеленеют деревья.
- И тогда можно будет пойти в травины, - сказал Николай.
- Да, - кивнул Никитин.
- Страшное вы затеяли, Никитин! - вдруг хрипло крикнул Кондратьев из-за спины. - Сначала я вас возненавидел. Потом не мог понять, зачем вам это надо. Поиграться? Поиздеваться? Зачем было нас возвращать?
Голос не узнать. Нет, голос был тот же, только вместо заядлого спорщика и лёгкого на слово Кондратьева, теперь говорил человек, тащивший на себе огромный мешок с камнями. Он шёл в гору, ноги сгибались под тяжестью и голос прерывался, но что-то непонятное светлое прорывалось в нём, как если бы кто-то иногда оказывался рядом с ним, кто-то ужасно нужный и любимый, и тяжесть мешка с булыганами забывалась.
- А я хотел, чтобы меня вернули, - тихо сказал Платон, - наверное, это я виноват, что Алексей Степанович взялся нас искать в этом... Жить охота, как же охота жить. Просто я не знал, что так... перемешало. Я в травины уйду.
А Кондратьев сказал:
- Во мне теперь живёт Аглая, Никитин! Вы знаете, как это?! Я слышу её. Взгляд её светлый и наивный достался мне. Когда я понял, что вспоминаю, как запулил перо в воздух и смотрю - вот оно кружит вокруг собственной оси и падает медленно и так красиво... я не мог это видеть, стоял вдалеке... Я захотел убить вас. Даже придумал как. Может, когда-нибудь расскажу. А сейчас... я уже не смогу отказаться слышать её.
Было тихо. За окном шёл снег. Никитин сидел на полу, спиной к Кондратьеву, закрыв лицо руками. Мало того, что он оглох с того дня, теперь страшно болела рука.
- Наверное, это память, - сказал Николай, - без неё люди не живут, Кондратьев.
- Ты должен ненавидеть его ещё больше, Ассоль не вернуть, хотя... может, она в ком-то и откликнется, - тихо ответил архитектор. - А я хотел улицу построить - Аглаи. И построю её... Что с вами, Алексей Степанович?!
Но Никитин не слышал теперь и его. Он лежал на полу, скрючившись и сложив ладони под щёку, смотрел куда-то в угол, хрипел.
- Скорую, скорую вызывайте, Дарья Михайловна! - заорал Кондратьев, скатываясь по лестничной трубе.
20. Остров
Ночью Никитин пришёл в себя. Что-то пикало. Рядом в темноте угадывался силуэт Даши в белом халате.
Сколько прошло дней, он не знал. Лишь видел белые одежды, лица, Дашу. Ждал её. Потому что тогда становилось тепло. До этого ледяной дом, где он находился, стоял засыпанный снегом. Все знали, что дом засыпало, но делали вид, что всё идёт хорошо, замерзали, но делали вид. А когда приходила Даша, становилось тепло. Просто там, где живёт она, там лето, утром роса, кошеная мелкая трава на тропинках между яблоней и старой корягой-сливой. Даша что-то говорила ему, тихо-тихо, на шее становилось мокро от её слёз. Она знала, что он не слышит и всё равно говорила. Он закрывал глаза и проваливался. Проваливался почему-то в тот июль. Когда валиками катился тополиный пух. Было жарко. Они ехали сначала на автобусе, потом шли пешком через заросли черёмухи. На песчаной узкой полосе разувались и шли вброд на островок, он - размахивая кроссовками своими и Дашиными, и при этом как-то неудержимо и безнадёжно шутя, Даша - молча, иногда улыбаясь его шуткам. Он не видел, что она улыбается. Было обидно, он умолкал, глядя на маленькие водовороты вокруг ног. Водоросли обматывались и уплывали. Было что-то вечное в этих водоворотах и водорослях. В солнце и воде всегда мерещится что-то вечное. Оно всегда будет, его, Никитина не будет, а река будет, эти кусты, мокнущие ветвями в тёплой воде с мальками и скользкими голышами. Солнце стояло высоко, на островке всегда уже был Воронов, Юрка Степанцов и Вика Малышева. Первая жена Лёни. Даша больше молчала, стелила полотенце и ложилась, пряча лицо от солнца в локоть...