реклама
Бургер менюБургер меню

Татьяна Набатникова – День рождения кошки (страница 3)

18

— Потому что у вас только одно на уме: пожрать и — бабу! Правильно Гарька говорил, что вы не люди! Шашлык-самса-базар-вокзал!

— Да, — в задумчивости согласился Астап и печально добавил: — И тренер ваш говорил: «Когда первый туземец появится в балете на льду, тогда же он появится и в легкой атлетике!» — И глядел на нее, как она будет расплачиваться по этому суровому счету. Он купался в сознании: вот она, гордячка, чемпионка, белая женщина, на него — всегда вполглаза, свысока, могла пройти мимо и не заметить, как дерево какое-нибудь, — и вот она где теперь у него, и она должна наконец это понять.

Женя решила нарочно наговорить злого и несправедливого — задеть его, и чтобы он опроверг навет благородством — уже пора, пора приступать к благородству, время идет, на часах уже восемь.

— Да уж, видно, тренер хорошо изучил вашу подлую породу!

— Это обидно, — равнодушно сказал он и сидел заторможенный — его душа как бы вдруг задремала — или он забыл, что дальше, и не торопился вспомнить.

Женя ахнула, вдруг поняв: да ведь на его лице всегда выражалась меланхолия убийцы, даже когда он улыбался, но она не брала тогда на себя труд уразуметь это; покуда человек не задел тебя, ты ленишься о нем думать, а спортсмены вообще ценят свой душевный покой и удобство…

Растерянно оглянулась: как же, а Мустанг — он почти живой товарищ, неужто даст пропасть?

— Так вот зачем мы сюда ехали, в эти дебри!..

Астап встрепенулся:

— Нет, мы ехали — мне в самом деле нужно было заехать за одним человеком!

— Ну так что же мы не едем за этим человеком?! — Женя вцепилась в эту соломинку.

— А я передумал, — холодно заявил он.

«…после чего убьет…»

Женя представила свое положение: самолет улетит без нее — а еще вчера вечером она была так счастлива! — не могла заснуть от предвкушений, а утром как она шла к этому проклятому автобусу, гордо несла себя, на плечах у нее висело по сумке, ведь чемодан он предупредительно взял и вынес раньше и сидел наготове в кабине, глядел на нее, положив подбородок на руль, — так грустная собака, положив голову на лапы, глядит без надежды от своей цепи на волю; а она шествовала в сумерках утра под его взглядом, чувствуя, что дразнит его зависть, шла, стройноногая, упругая, вся составленная из вытянутых в высоту стремительных линий (о, у нее, как у спортсменки, выразительнее всего было не лицо, а тело — да, ее существо больше выражалось в движении, в ленивой небрежной поступи быстрого зверя), — она шла в кроссовках, мягко льнущих к асфальту, в спортивной куртке, и зная, что он следит за ней, впитывает каждый ее недостижимый шаг, она милостиво предоставляла себя его взгляду, как царица, преподносящая себя взглядам толпы, — небрежная, со сна немного рассеянная, и, бросив себя на сиденье, сказала: «Поехали»; когда она вспомнила все это, тотчас же и поняла: да одним этим проходом сполна заслужила то, что имеет сейчас, и этот туземный подонок все делает совершенно правильно.

Но от сознания справедливости происходящего легче не стало, она тоскливо измерила разность между высотой вчерашнего счастья и бездной теперешнего унижения — перепад был непосилен чувству, и она расплакалась, ибо не готова была погибнуть.

Хотя бы немного дали привыкнуть, хоть бы постепенно, а то так сразу…

Даже такую плохую себя, а было жаль!

— Ну что ты плачешь? — равнодушно спросил он. — Я же к тебе не притрагиваюсь. Что я тебе сделал такого?

(Эта неуловимая линия перелома, когда перед тобой только что был один человек, привычный и досконально знакомый, и вдруг он совсем чужой, враждебный и неуправляемый, как машина без тормозов, — и интонации другие, логика другая, законы, которым он подчиняется, другие — этот таинственный скачок — когда он происходит? И что есть в жизни страшнее его?)

— Ах, ты ничего не сделал?! — воскликнула Женя, негодуя и плача. — Да хуже, чем ты сделал, ты мне уже не можешь сделать! — Она всхлипывала, уповая втайне хоть на слезы. — Такого унижения мне еще никогда… Так мне и надо! До такой степени не разбираться в людях! — Она горестно качала головой.

Он взял ее за плечо. Она гневно стряхнула его руку.

— Не прикасайся ко мне!

— И чего я тебе такого сделал, — тупо, сонно повторял Астап. — Просто сижу и разговариваю. Я, по-моему, тебя ничем не обидел!

— Да? Мой самолет улетает, а он со мной просто сидит и разговаривает! Замечательно!

— Ну а если мне интересно разговаривать! Я не понимаю, в чем дело…

— И никогда не поймешь! Что вы все тут можете понимать, кроме одного!

— Это обидно. Я, по-моему, сижу и не притрагиваюсь…

Женя не на шутку расслезилась, достала из сумки платок и, то комкая его, то старательно сворачивая в узкую полоску, вытирала глаза и нос.

— Ну, не плачь, перестань. Перестала? Улыбнись, ну? — Он силился вырваться из оцепенения, повести себя убежденно и твердо.

Твердости не было, и Женя, угадав это, попыталась перехватить верх:

— Поехали!

Она еще надеялась…

Ноль внимания. Ничего не менялось.

И опять всхлипы, а он взял ее повыше локтя и не отцеплялся — и по тяжкому этому бестрепетному касанию было видно, что ничего ни в чувствах, ни в сознании Астапа сейчас не двигается, а стоит болотом лишь одно тупое желание.

Это ей было непонятно: как можно желать женщину, которую ты мучаешь? И еще открылось ей вдруг безразличие природы: насколько явления ее лишены определенности, они переходят с одной своей стороны на обратную незаметно, без грани, как лента Мебиуса, и огонь согревающий становится истребительным пламенем, яд змеи, глядишь, исцеляет, а бесспорное наслаждение человека вот и обернулось против тебя угрозой и казнью.

— Вы все скоты, — сказала заплаканно Женя. — Вы вообще не способны понять, как что бывает и как должно быть.

— Это обидно…

И опять воздвиглась пауза, как бревно поперек пути. Долго ничего не менялось, время текло вхолостую, и это было досадно, как в междугородном разговоре, когда собеседники медлят и собирают растерянные мысли. Или как в шахматах. Игра требовала движения вперед, а игроки сильно волновались, оба неумелые, и каждый втайне в себе сомневался, уповая не столько на свои силы, сколько на слабость противника.

Астап вздохнул и сделал ход наугад:

— Как ты смотришь на принцип характера?

— ?..

— Ну, принцип характера!

(Ему понравилось, как умно завернул.)

Женя презрительно усмехнулась:

— Это ты насчет того, что ты своего добьешься? Ведь так ты хвастался, когда сорвал замок на воротах заповедника: «Я своего всегда добьюсь!»

Астап улыбнулся, польщенный:

— Запомнила…

— Я много чего запомнила! И как ты хвастался: «Я свое слово держу!»

— Держу, а что, не так? — ревниво обеспокоился он.

— Ах, держишь! Ты мне утром сказал: «Я отвезу тебя в аэропорт» — и где теперь тот аэропорт? — Она с отчаянием взглянула на часы: полдевятого. — А ведь я тебя не просила, ты сам приехал — я думала, ты как человек… И как это можно: смотреть в глаза, а потом… какое вероломство! — Она опять захлебнулась слезами от непомерности обмана. — Со мной еще не поступали так подло! Я думала: человек хочет сделать что-то хорошее, просто так, бескорыстно — у русских это естественно, а ты, вы здесь — шагу не ступите без выгоды, вы не понимаете в жизни никакой другой радости, кроме животной!

— Это обидно, — равнодушно, механически заладил он.

— Никогда я не думала, что люди, которые были друзьями и смотрели друг другу в глаза!..

Что-то живое метнулось в его лице: гнев. Он усмехнулся:

— Мы не были друзьями!

Женя сникла — он был прав — и тонко заскулила в плаче.

— Ты заранее все знал… — жалобно прошептала она.

— Нет, я заранее не знал! — боролся Астап, убеждая самого себя. — Я не думал об этом, но теперь ты мне столько наговорила, что я не могу это так оставить!

Это основание показалось ему убедительным и придало уверенности: он стал подниматься, чтобы уж кончить разговоры и переходить к действию.

В Жене с переполохом пронеслось: самолет — без нее — а он просто вышвырнет ее здесь в кусты из автобуса, у него сильные сухие руки с несоразмерными лопатами ладоней, удавит: ведь что такое дикарь в похоти — а свидетелей никаких, никто не видел, с кем она уезжала, а сын там…

— Бог тебя накажет!!!

— Я не верю в Бога.

Он поднялся — если бы в ней было побольше духа, она смогла бы преодолеть его взглядом — это было заметно: он колебался, его еще можно победить, сломить этот, пока еще не очень уверенный, еще вопросительный напор. Окажись в ней побольше бесстрашия, она смогла бы поставить его на место — вообще расставить все по местам — разгневаться! — но дух ее был смят унижением, парализован, и только билась жалобной птичкой мысль: сын-сирота, и бедный отец — как он будет в аэропорту вглядываться в лица прибывших, а лица безучастные, ничего про нее не ведающие, отец будет беспомощно бросаться от одного к другому: где моя дочь? — а они пожмут плечами и пройдут, никто не остановится…

Рыдания.

Они его подхлестывали, дразнили, как кровь акулу: велика его сила, коли наводит такой ужас — какова же она до конца? — его звало, влекло дальше, глубже, до самого дна тьмы, разведать: что там?

Он переступил с ноги на ногу — еще одно промежуточное движение: видимо, решение пока не окончательно окрепло, не набрало бесповоротной скорости. Он переступил, перенеся тело в новое положение; и это должно было наконец обозначить переход их отношений в новое состояние — и вот эта граница пролегла, ходу назад больше не было. Это она прочитала в его остекленевших глазах: решился. Он вздохнул тяжко, и голосом другим, как бы отметая остатки человеческого, что еще стояли помехой между ними, сказал — печально, как человек, обреченный так поступить: