Татьяна Набатникова – День рождения кошки (страница 16)
Нет, он вел себя, если вдуматься, неправильно. Мало еще учила его жизнь. Даже его воспитанники были умнее. «Совершенномудрый не оставляет следов!» — любил повторять Миша Рябцев.
Андрей оглядел по очереди всех наличных девушек. Той, которую он встретил как-то днем в поселке и которую хотел бы встретить еще раз, здесь не было. Ему сразу стало неинтересно, но он продолжал стоять.
Он ощутил, как в пространстве копилось напряжение и уже достигло пороговой плотности. Лучше было уйти, не отравлять людям вечер.
Он шагнул со ступенек и тут же очутился за пределами музыки, в окружении темноты и в кольце шести-семи местных парней.
— Этот, что ли, выдрючивался? — уточнил местный пахан.
— Этот. Задумчивый! — с издевкой отозвался другой голос.
Андрей вспомнил писателя Довлатова — из любимых, цитируемых — и его героя, тюремного охранника: «Запомни, можно спастись от ножа. Можно блокировать топор. Можно отобрать пистолет. Можно все! Но если можно убежать — беги! Беги, сынок, и не оглядывайся…»
Андрей коротко взмахнул своим единственным оружием — длинным тяжелым фонарем, как мачете, прорубая себе дорогу, и ринулся в образовавшуюся пробоину. Таких ног, как у него, среди местной братвы скорее всего не водилось. По его ногам плакал тренер пединститутских легкоатлетов, которому не удавалось заманить его в секцию.
Долгое время Андрей слышал позади себя в темноте душный топот по слякотной дороге. Бежать было тяжело, сырая глина налипала на сапоги, отяжеляя их и засасывая. Но и у преследователей были те же трудности и даже еще большие: ведь они-то явились на дискотеку в туфлях.
Постепенно топот поредел, многие не выдерживали и отпадали. Андрей наконец достиг железнодорожной насыпи — по ней хоть сухо было бежать, и он постепенно умерил дыхание. Какой-то одиночный, измотанный, но неотступный топот все еще слышался позади. Тогда Андрей остановился, обернулся и запустил навстречу преследователю луч своего сильного фонаря.
На подгибающихся ногах к нему ковылял на последнем издыхании квелый, хилый, слабенького роста паренек. Как написано у Фолкнера, «Иккемотуббе бежал не потому, что он был еще жив, а потому, что он был Иккемотуббе». Видимо, он бежал бы и мертвый. Запыхавшись, теряя сознание от усталости, этот слабак доскребся до Андрея и последним прерывистым хрипом испустил лишенный всякой силы текст:
— Ну, ты будешь еще выдрючиваться?.. — Текст, с которым он, видимо, стартовал и который все-таки донес до финиша, как тот легендарный марафонец донес весть о победе перед тем, как замертво упасть.
Гонец затих, у Андрея на сей раз достало ума не рассмеяться. Они мирно побрели рядом, засунув руки в карманы.
— До лагеря провожать пойдешь? — спросил Андрей.
— А ты из лагеря?
— Ага.
— Это ваш мальчишка тут на пожаре?.. — Преследователь все еще не отдышался и говорил с трудом.
— Наш.
— А, — принял к сведению марафонец. — А ты у них что, пионервожатый?
— Преподаватель. Киношкола у нас.
— Что, кино снимаете?
— Снимаем.
— Ну да?
— Приходи, увидишь.
— Приду, пока, — попрощался.
— Пока, — Андрей пожал протянутую руку и бодрым шагом потопал по темной, теплой, такой домашней лесной дороге.
Три машины, три стола и трижды проклятые деньги
Стол первый. Его так и не было. Но с мыслью о нем я прожила три года. Дядя Гриша, хрен моржовый, царство ему небесное, заронил в детское сердце мечту:
— Вот пойдешь в первый класс — я тебе столик сделаю, будешь за ним уроки учить.
А столяр был замечательный.
И я стала ждать, дрожа от предвкушения: вот пойду в первый класс, и мой дядя подарит мне столик. Они с теткой Маланьей были бездетные, и я ходила к ним в дом желанной гостьей. Еще охотнее я гостила в дяди Гришиной избушке при конюшне. Там пахло дегтем, на лежанке валялись куски гобелена, которым обивали кошевки — «представительские» сани для начальства. Теперь приходится объяснять, а тогда для меня все это было неотъемлемой частью Творения — и запах льняного семени, и кошевки во дворе, и лошади с подрагивающей шкурой.
Дядю Гришу у нас в родне прозвали Хоттабычем, потому что он был, во-первых, Потапыч, а во-вторых, хвастун фантастический. Он безбожно врал своим племянникам, что он шпион и работает сразу на несколько разведок, что у него под подушкой лежит семизарядный браунинг и что хромота у него с войны, которую он провел победно и геройски. Мальчишки посмеивались, зная, что дядя Гриша, инвалид детства, не был на войне. Я же в браунингах ничего не смыслила, а в столик поверила свято.
Конечно, я ни разу не напомнила ему про обещание, но думала об этом день и ночь, открытая рана ожидания так и зияла у меня в глазах — как мог он ее не заметить?
Я пошла в первый класс, потом во второй, потом в третий и все ждала. Потом маленький столик был бы мне уже не по росту.
Стол второй. Он стоял в нашей с братом комнатке, с двух торцов мы учили за ним уроки. Свою половинку я застилала листом ватмана. Пока бумага сохраняла первозданную чистоту, у меня захватывало дух, когда я за него садилась. Потом второпях что-нибудь записывалось на уголке, ватман насыщался событиями, и я, садясь, подключалась к своей предыдущей биографии, как летчик перед взлетом ко всем приборам в кабине.
Потом бумага истлевала, и приходилось расставаться со всей ее историей и археологией, начиналась новая эра, писались новые письмена.
До сих пор помню клинопись, начертанную любимой рукой, с грамматическими ошибками: «Ты зачем, Рыжая, наклонялась к Витьке и что-то ему шептала!»
Ах, действительно, зачем!
Этот стол сделал меня затворницей, очертившей себя магическим кругом света настольной лампы.
И этого круга я однажды чуть не лишилась. Мама решила уйти от отца и даже ушла: собрала вещи, прихватила нас с братом, и мы поселились у тетки Маланьи. Но я затосковала без стола, и мы вернулись. Когда человек не уверен в своем поступке (я имею в виду маму), ему достаточно и такого предлога.
А поддержи я ее тогда — она зажила бы иначе, лучше, потому что хуже было некуда. Но она боялась, что не прокормит нас одна.
Первый опыт учит намертво. Мне в костное вещество въелось правило, заповеданное себе самой: никогда не попадать в экономическую зависимость от мужчины.
Каменный этот завет, конечно, мне навредил, не дал стать существом вопросительным и слабым — женщиной. Хотя достался мне муж сильный и знающий все ответы. Он купил мне письменный стол, научил понимать, что происходит; чувствовать я могла худо-бедно и раньше. То был третий стол моей судьбы, я провела за ним тринадцать счастливых лет и еще три года.
Недавно я позвонила ему в другой город (не столу, понятно), чтобы узнать, как там поживает наша дочка, которая проводит у него летние каникулы. Дочка уже спала. Он рассказал мне, как они делали с ней пробежку по лесу и добежали до озера. А там в это время некая «живая церковь» крестила своих новообращенных, женщины были в белых рубахах, а мужчины все какие-то лохматые. Мои бегуны спросили у одного лохматого, что тут происходит. Он ответил, что это — «живая церковь». А мои говорят ему: «А мы так, просто православные». И мужик признал: «Ну что ж, Бог един». На том и сошлись.
Когда мой бывший муж о чем-нибудь рассказывает, над событием, как радуга над лесом, возникает призрачное сияние другого смысла, и это важнее самого события. Мы разговаривали и смеялись, а потом я ему и говорю:
— Знаешь, а я машину купила.
— Да? — он обрадованно удивился, но тут же и потух — его натренированные чувства сменяют друг друга с быстротой компьютерной графики. И разговор наш свернулся, как кислое молоко в кипятке.
Машину мы собирались когда-то купить вместе.
Собственно, их тоже было три, но первые две не осуществились, как и первый мой столик.
До первой машины я чуть-чуть не дотянула, как появился этот сильный мужчина, мой муж, и пресек плавное течение моей биографии, решительно заявив: если мы не будем вместе, мы погибнем.
Я тогда еще плохо понимала, что такое гибель (повторяю, понимать научил меня он). Как многие, я согласна была считать, что гибель — это когда тебя бьют дубиной по голове; а пока не прибили, ты вроде как цел. Но я чувствовала (чувствовать я умела и раньше), что ему виднее, и уехала к нему спасаться.
Выглядело спасение так: дом в деревне, маленькая дочка, два ведра на коромысле. Намою дочку в бане, румяную принесу в дом, поставлю на кровать и вытираю, а она дышит, глазками моргает и лепечет: «А бывает постоялый дворник?»
Муж уехал в Монголию всего-то на две недели, но я тосковала по нему и плакала, глядя в небо на улетающих птиц.
Но все равно пришел конец тому совершенному состоянию родства, когда абсолютно не врешь и тебе не врут. Закрались умолчания, взгляд утратил прозрачность: мы стали смотреть друг на друга словно сквозь пятна катаракты. Гибель принялась за нас.
«Ты лучше трезвым будь, чем что попало пить, ты лучше будь один, чем вместе с кем попало», — сказала дочка стихами Хайяма, объясняя, почему у нее так мало подружек.
Мы разошлись с мужем, чтобы не погибнуть во лжи. Так и не дожив до машины. Ему-то машина была не нужна, но он уже готов был уступить. Машину хотела я. Вон она теперь стоит.
Не понимаю, как я могла так долго без нее обходиться. Жизнь моя обретает свою завершенность только в те минуты, когда я сажусь за руль.