18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Татьяна Матуш – Кто вы, профессор Верещагин 2 (страница 34)

18

Шестнадцать жандармов Первого департамента, лучшие сыскные силы губернии, превратились в стаю обезумевших от голода теней. Бомбисты, которых они преследовали, словно растворились в камне, заманив их в эту кишку.

Сначала был длинный переход по очень узкому тоннелю, по ощущениям, верст семь, а то и все десять. Пахло мерзко, но никто не жаловался, все были ребята подготовленные, обстрелянные, вовсе уж новичков зеленых в отделении не было.

Было зябко, но грела мысль, что кишка одна, и никуда господа революсионэры не денутся. Догнать бы… вот и бежали, на таких рысях, что почти и не мерзли. А потом земляная кишка закончилась и началось вот это, прости Господи души грешные, уежище крысиное. Ходы, отнорки, перемычки, схроны и на каждом шагу, оборони душу грешную Пресвятая Богородица с сын ее Иисус, кресты самодельные…

Главное, не понять было, можно ли на них крестное знамение класть, как положено. С одной стороны вполне по канону кресты, а с другой — вот что они тут, под землей, делают? Место креста где? На куполе церковном, в сини поднебесной, на груди православной, да у попа на брюхе. А больше нигде.

В конце концов от самодельных крестов стали шарахаться, и дошарахались до того, что совсем потеряли дорогу. Даже в ту жуткую кишку земляную.

— Ваше высокоблагородие, — голос унтера звучал как скрежет ржавого напильника. — У людей уже ни сил, ни надежды.

Штаб-ротмистр Борисов, когда-то статный офицер с чеканной выправкой, сейчас сидел, привалившись спиной к сырой стене. Шинель, предназначенная для летней непогоды, совершенно не держала холод, идущий снизу. Он не спал уже вторые сутки. Он думал о том, что география — дура, и что заблудиться можно не только в лесах, но и под землей, где нет ни севера, ни юга, а только бесконечное «вперед» и «назад».

— Воды мы нашли, — глухо сказал он. — И то Бог дал. А с едой… — он махнул рукой. Голод скручивал желудки так, что люди не могли разогнуться. В углах грота, освещенного парой умирающих керосиновых ламп (берегли фитили, как зеницу ока), люди лежали плашмя, пытаясь сохранить остатки тепла. Кто-то бредил. Кто-то тихо выл.

Началось отчаяние. Не паника — паника это шумно и быстро. Отчаяние приходило медленно, как тот самый холод. Оно садилось на плечи Борисову грузом ответственности за пятнадцать жизней, которые он, получается, завел под монастырь.

— Все, — прошептал один из молодых жандармов, сотник. — Конец нам, господа. Никто не найдет. Бродим уже второй круг. Я эту расщелину с корнем в четвертый раз вижу.

— Замолчать! — рявкнул Борисов, но голос его осип. Приказ прозвучал как просьба.

И вдруг, в той тишине, что наступила после, вахмистр Степанчук — мужик кряжистый, родом из волынских крестьян, которых голодом не удивить, а холодом не запугать — резко повернул голову. Он стоял на привале, прислонившись плечом к пыльной арке, и смотрел вверх.

— Господин штаб-ротмистр, — сказал он странным, изменившимся голосом. — А тут и не было этого… Или было? — он замялся. Мозг отказывался верить своим же глазам. Степанчук потрогал шершавый, обледенелый камень. — Лестница.

Все подняли головы. В полумраке, теряясь в черноте свода, действительно виднелись грубо вырубленные ступени. Они уходили вертикально вверх, в никуда. В то место, мимо которого они проходили уже раз пять, принимая это за простую трещину в кладке.

— Ошибки быть не может? — хрипло спросил Борисов, поднимаясь. Ноги тряслись от слабости. — Степанчук, ты уверен? Или это морок?

— Мне помирать, ваше высокоблагородие, с голоду не впервой, — твердо сказал вахмистр. — От голода чудится, что еда снится, а лестницы — это не еда. Это камень. Я камень чую. Лестница настоящая.

Жребия не кидали, единогласно выбрали Степанчука потому, что он был самым живучим из них. Он и начал подъем. Кожаные краги скользили по мокрому камню, пальцы цеплялись за выступы. Жандармы внизу замерли, целым отделением превратившись в одно большое ухо. С каждой ступенькой лестница становилась уже и круче, превращаясь в настоящий колодец.

— Толщина… — донесся приглушенный голос вахмистра. — Более аршина. Дерево.

Они не поняли, о чем он. А Степанчук уперся своей коротко стриженной головой и широкой спиной в тяжелый, окованный железом люк. Тот не поддавался. Пахло землей, корнями и еще чем-то сладким — ладаном. Последнее — бог знает к чему, но вахмистр упрямо подумал что к хорошему, собрал остатки сил в кулак, зарычал, низко, по-звериному, и толкнул. Позвоночник хрустнул, в глазах потемнело от натуги, и вдруг люк, всхлипнув, поехал в сторону. В лицо ударил воздух. Не затхлый подземный холод, а настоящий, летний, густой и живительный воздух свободы.

Сверху лился свет. Он был ослепительным, как удар шашки по глазам.

Степанчук, моргая и плача от рези в глазах, высунулся наружу.

…Зеленая трава. Белая стена. Купола с золотыми звездами. Церковная звонница.

Он вывалился прямо на выстриженный монастырский газон, в тень высокой яблони, увешанной кислыми, еще зелеными плодами. Сзади, из черной дыры подземелья, показалась сначала рука, потом встревоженное лицо штаб-ротмистра Борисова.

— Что там? — выдохнул командир, готовый увидеть стволы бомбистов или речной обрыв.

Вахмистр Степанчук, лежа на спине посреди действующего монастыря, глядя на чистое, ослепительное небо 1894 года от Рождества Христова, медленно перекрестился и икнул от накатившей истерики.

— Ваше высокоблагородие, — прохрипел он, слизывая с губ кровь от разбитого люка, — а мы, выходит, не сдохли. В жизни больше, как перед Богом, под землю эту проклятущую… Ежели только принесут и положат в ящике, как заведено, а сам ни-ни. Даже в подпол за огурцами!

­­­_______________________________________________________________________________

— Залесский, на выход. Без вещей.

Вот заладили.

Но ночь, так не расстрел… Допрос? Чего это Медникову не спится, вроде, человек семейный, сейчас бы должен супругу венчанную обнимать и сопеть в две дырочки, а он все какую-то правду ищет. Сам не спит и другим не дает.

Коридор был длинным… в прошлый раз он таким длинным мне не показался. Это что, опять какая то странная сила со временем-пространством мутит? Если так будет продолжаться и дальше, самому впору секту организовывать. Свидетелей Конца Герграфии… а, заодно, и Физики. Ксения расстроится, но, надеюсь, переживет.

А, нет, в сектанты я записался рано, меня просто провели другим коридором и вывели не во внутренний дворик, как в пошлый раз, а на темную улицу.

Стояла теплая, уютная тишина. Пахло липами, керосином (видно, кто-то разбил банку), а чуть дальше — отчетливо тянуло лошадью.

Лошадь там и обнаружилась: вислоухая, и не сивая, а седая. Бедную пожилую скотинку запрягли на ночь глядя в пролетку, вместо спокойного сна в конюшне ей пришлось куда-то переться и кого-то совершенно неинтересного ей транспортировать. Я поднял руку и сочувствующе потрепал животное по шее.

Конвойный с рук на руки сдал меня молодому пареньку, тот потеснился на жестком сидении, дверь захлопнулась и пролетка тронулась.

— Э, а складень? — опомнился я, но, подумав немного, промолчал. Его мне не отдали, похоже, по банальной причине — князь, таки, нашел способ выцарапать вещицу себе.

И ведь не отдаст, сто процентов. Но, может, хоть сам воспользуется правильно.

Я как-то быстро пожалел, что сел в пролетку, а не пошёл пешком. Даже будь я связан, ходьба была бы меньшею пыткой, чем езда в этом тряском подобие экипажа. У нее что, колеса квадратные?

Скрипели они так, будто их не смазывали со времен царя Алексея Михайловича. Рессоры, если они вообще когда-то тут были, давно отдали Богу душу, и каждый булыжник на мостовой отзывался во всём моём позвоночнике, и без того изумленном до глухой боли жесткими нарами. Сиденье — ободранное, с торчащей из прорехи паклей. Я попытался ухватиться за поручень, но поручень шатался с подозрительной свободой.

— Не развалится по дороге? — не удержался я, косясь на своего спутника.

Молодой паренёк, слуга князя — судя по тому, как конвойный передал меня ему, — никак не отреагировал. Он сидел с каменным лицом, держа вожжи с таким видом, будто правил не раздолбанной пролёткой, а собственной каретой.

Что ж, князь — человек не просто богатый, а изощрённого ума. В самом деле, нельзя же выезжать за арестантом на вороной паре с гербами. Это сразу привлекло бы внимание всякого городового, околоточного или просто любопытного обывателя. Да, ночь на дворе, но мало ли глаз и по такой поре. Ну так смотреть им не на что: обычная извозчичья колымага, таких сотни на городских улицах. Кто заподозрит, что в ней везут беглого арестанта, которого тайно вызволили из лап жандармов?

Присмотревшись к своему конвоиру, я заметил и другие приметы конспирации. Одет он был совсем не в княжескую ливрею — никакого шитья, аксельбантов или позолоченных пуговиц. Простая сермяга, подпоясанная ремнём, картуз с оторванным козырьком, сапоги — ношеные, со сбитыми каблуками. Сразу видать: подмастерье из ремесленной управы, а то и вовсе дворник с постоялого двора. И лицо у него не холёное лакейское, а простоватое, даже угреватое. Ах, князь, князь! До чего же добросовестно подошёл к делу. Ничего лишнего, ничего выдающего. Полнейшая бедность и заурядность.