Татьяна Дагович – Продолжая движение поездов (страница 47)
Бабушка, мама и мальчик. Люди, с которыми она провела свое детство и юность, теперь исчезли из ее жизни. Пуповина прошлого перерезана. Теперь Мария принадлежит только этому почти чужому городу.
Лишь одно воспоминание беспокоило ее: некое пятнышко на карте, некое место в городе, куда прошлой осенью она случайно забрела со своим (другом? женихом? любимым?) и где ни до того, ни после не бывала. Там она чувствовала себя особенно, будто в другом, наполненном смыслом и душой бытии, там верила, что между ней и беловолосым существует любовь. Она хотела вернуться туда, ее туда тянуло непрерывно, каждое мгновение. Это желание притуплялось повседневными делами, но когда она ложилась в постель, на грани сна и яви, оно вдруг врезалось во все клетки тела, выманивало из кровати, чтобы вести туда. Иногда она кричала, засыпая. Своего рода влюбленность. Мама советовала ей своего психоаналитика. Хорошая рекомендация от женщины, в цветущие тридцать семь совершающей растянутое на месяцы самоубийство.
Не преодолевая слабости, а витая вне ее и себя, почти наблюдая извне, Мария скомкала письмо и стала одеваться. На улице дул ветер, гул проникал сквозь стекла. Она накинула пальто.
Была осень, сухо и чисто, отошли уже листья, отошли плоды и люди. Отошла в сторону, обходя перегородившую тротуар белую машину.
Извне она видела, что телу неуютно на холоде, что губы покраснели и покрылись тонкой пленкой, а глаза расширились, слезятся. В кармане лежало немного денег, остатки жизни – пищи, тепла, света. Она с удовольствием сминала и расправляла купюры в кармане, щупала жизнь.
Люди кутались в одежду, и, как в кино, темные фигуры идущих ей навстречу приближались, наплывали. В какой-то момент поле зрения перекрывалось размытым изображением мимолетного лица и сразу же очищалось, и возникали новые стайки темных силуэтов прохожих, одинаковой величины.
На автобусе она проехала несколько остановок и вышла. Улицы показались едва-едва, но все же знакомыми, ровно настолько, насколько должны быть знакомыми лишь однажды виденные скрещения тротуаров. Значит, она шла правильно; все, абсолютно все было правильно.
Вне своего бредущего тела Мария падала в ночь, давно минувшую ночь своего одиннадцатилетия, когда утратила среди снов возможность повзрослеть по-настоящему. Пережив потери: дом, родители, теперь вот возлюбленный, – она не страдала, она безмятежно ждала, когда жизнь возместит убытки.
Непонятно, каким образом Мария пришла туда, куда хотела. Она увидела и вспомнила стену, не стену дома, а просто белую стену, построенную в тупике переулка, по которому она шла. Перекошенный мусорный бак находил опору в этой стене, другого практического смысла в ней не было. Две соседки перекрикивались через переулок – одна развешивала на балконе белье, другая грызла орешки, устроившись на подоконнике.
Мария поглядела на прищепки, из-за слезящихся глаз показавшиеся ей огромными, больше обеих соседок, прошла вдоль стены, обошла ее и попала в тот пункт.
Светловолосый молодой человек смотрел. Он был уверен, что увидит ее здесь. Она была в пальто. Он так и думал. Стянутые сзади волосы растрепались. Он так и думал.
Маленькая красивая девочка, которую он так любил раньше. Она шла очень близко к стене, будто боялась упасть и хотела, чтобы рядом было что-то, на что можно опереться. Хотя именно возле стены мокрая грязь была особенно скользкой, и он вздрагивал, когда ее нога проскальзывала. С навязчивой страстью она впитывала глазами все, что здесь было. Он так и думал.
Стена стояла на возвышении и загибалась под острым углом. Неужели хотели ставить такой дом? Фундамент измок, налился водой, в воду опустились палые листья коричневого цвета. Тогда, раньше, здесь не было утки, а теперь плавала серая худая утка. Вдалеке ультразвуком пролетали грязные осенние машины.
Мария прошла очень близко к нему, едва не задела его рукавом пальто, но не заметила. Он так и думал. Все же дыхание на миг прервалось от ее близости. Наклонилась неподалеку, возле лужи. Тронула красными от холода пальцами воду. Утка что-то сказала. Осенний ветер терся о стену и свистел. В открытых глазах Марии все отражалось, но не таким, как на самом деле. Небо в черных зрачках отражалось белыми пятнышками, удивленной тишайшей радостью.
Он увидел ступени первым, но она реагировала быстрее, и он, сохраняя тайну своего присутствия, остался на месте.
Она выпрямилась. Возле острого угла, где стена сходилась сама с собой, была большая дыра, к которой вели побитые ступеньки. Почему-то эту пробоину было почти невозможно заметить. Мария поднялась по ступенькам. Лишь секунду оставалась она в плоскости стены, и ему это понравилось: ноги в черных чулках, туфельки, пальто, узел волос на затылке, руки – изящный силуэт, который он запомнил на всякий случай. С другой стороны стены ступеней не было, пришлось спрыгнуть на камни. Она потеряла равновесие и упала, порвались чулки.
Здесь было море. Теперь все стало на свои места и оказалось очень простым. Она была совсем недалеко от своей квартиры, пешком до дома дойти можно быстрее, чем до остановки автобуса, на котором приехала. Магия места была разрушена. Всего лишь: из-за стены шептал прибой, но моря не было видно, она и не предполагала, что море так близко. Конечно, монотонный неопределенный гул без источника тревожил подсознание воспоминаниями о яхте.
Мария шла по каменистому берегу, шла к себе. Она убила день, и это хорошо. Теперь остается вечер. Она сварит кофе, включит телевизор и возьмет книгу, но кофе останется нетронутым, телевизионная передача будет ей непонятна, как и смешение разных букв в книге, потому что она будет смотреть только на часы, которые купила позавчера, замечательные стеклянные часы. Когда маленькая стрелка достигнет цифры десять, не будет стыдно идти спать.
Каблуки соскальзывали с мокрых камней, но Мария не замечала, и брызг на пальто не замечала.
Она внезапно вспомнила, как тринадцатилетней была с мамой в горном санатории, очень маленьком, человек на двадцать. Вокруг – только снежные вершины. Каждый вечер пациенты собирались в стеклянной столовой. Перед ужином Мария всегда распускала свои, в ту пору очень длинные, волосы, потому что была влюблена. Она надевала любимое, не очень детское платье, искусанные красные губы болели весь вечер. Стены столовой к вечеру часто оказывались залеплены снегом, электричество из ламп разносило радостные искры. Ей было тринадцать, а ее любви тридцать один – симметричные цифры. Но выглядел он моложе, чем на тридцать один. В редкие моменты, когда она осмеливалась поднять на него глаза, он смотрел куда-то в сторону, вверх, и отрешенно улыбался; но правда и то, что он был очень общительным и принимал участие во всех беседах, и его полноватое, всегда чисто выбритое лицо располагало к себе. Все считали его отличным человеком, хотя он еще не сделал ничего, чтобы подкрепить (или опровергнуть) это мнение.
Каждый вечер Марии в санатории был полон любовным смятением. А утром, когда она просыпалась, мама отсылала ее умываться и заплетала ей косички. Мария то торчала у игровых автоматов, то бродила по терренкурам; завидев вдалеке свою любовь, вытворяла неимоверные штуки: карабкалась на уступы скал, скользила по тоненькому ледку. Считала, что он все замечает и восхищается ее отчаянностью. И боится за нее.
Прекрасные были каникулы. Она думала о молодом человеке всю дорогу назад, к морю, глядя в окошко разогнавшегося до трехсот интернационального экспресса, так что растущие вдоль рельсов худые деревца смазывались, будто были нарисованы акрилом и кто-то вел пальцем по еще не высохшей краске. Из-за того, что она не хотела поворачивать лицо к маме, за четыре часа пути затекла шея и она будто бы прожила со своим молодым человеком всю жизнь. Каким тусклым горем было возвращение к школе и к беловолосому другу.
Неожиданный всплеск воды и голоса́ прервали воспоминания. Люди купались в море. Зрачки Марии расширились. Она остановилась. Абсолютно голые люди плавали – в это время года.
Потом она вспомнила: это общество «Жизнь», так они себя называют, но раньше она видела их только по телевизору. Они считали себя спасенными после Страшного Суда праведниками. Мужчины, женщины, дети, с одинаково застывшими от холода улыбками, демонстрировали свое счастье и полную гармонию с миром. Они были до пошлости похожи друг на друга. Так же будут они купаться и зимой, когда горожане уныло утеплятся? Мария смотрела на их неприличную наготу и не могла выделить ни одного красивого тела, ни одного красивого лица.
Еще в ту зиму в горах к Марии пришла одна мысль, которая потом навсегда осталась с ней, растворившись в сознании, почти незаметная, но служившая основой ее личности. Это случилось, когда она, возвращаясь от игровых автоматов, увидела своего первого любимого (его имени она так и не узнала) выходящим из ее собственной комнаты, вернее из ее с матерью комнаты. Она странно восприняла – она обрадовалась, и если была в радости примесь тоски, то не ревности: она тосковала по матери, которая все равно исчезнет раньше нее. И вся жизнь представилась утекающей из крана водой с запахом крови, водой, в которой сама она – молекула, и мама – тоже молекула, расположенная по течению ниже ее, и мама упадет раньше, если есть разница. Потянув за ниточку логики, Мария вспомнила о бабушке (ведь, если ей верить, она тоже побыла девочкой): сначала приходится смотреть, как старится и исчезает бабушка, потом – мама, потом стариться и исчезать самой, оставив наблюдающую за этим дочь, и стараться не думать, что, собственно, и не оставляешь ее, потому что ее ждет то же. Радовалась же любви, ведь она была одним с матерью, идентичной ей молекулой, и чувства их были идентичны-едины, значит, словно на ее собственную нежность ответили нежностью, ее собственную любовь разделили. И всех троих: мать, дочь и любимого – ждало за сточными трубами одно море небытия. Там же, подумалось, снова встретит она свою любовь, тогда они будут принадлежать друг другу больше, чем кто-либо на земле, будут одинаково несуществующими, вливаться и выливаться друг в друга. И будет ли там разница между безымянным маминым любовником и ее альбиносом? Между ней и ее матерью?