реклама
Бургер менюБургер меню

Татьяна Борисова – Когда велит совесть. Культурные истоки Судебной реформы 1864 года в России (страница 26)

18

Как видим, внимание к личности субъекта и публичное ее обсуждение становилось своеобразной литературной практикой, предвосхищая публичный суд над личностью преступника. Подобно тому как прокурор будет стремиться создать негативный образ подсудимого у присяжных, поэты-соперники стремились очернить друг друга. Аналогичным образом в судах развернется спор о личности преступника между прокурором и адвокатом.

Забегая вперед, отметим, что новый суд, введенный в 1864 году, основывался на схожем представлении о судебных способностях публики, присяжных и государственных судей. Если они и не были равны в своих знаниях о юриспруденции и законах, то их уравнивала совесть. Во второй части книги будет показано, что эта идея, хоть и сложная в исполнении, представлялась вполне реальной. То, что совесть присяжных приравнивалась к совести судебных чиновников-юристов, было зафиксировано в Судебных уставах 1864 года. В них было прописано, что наравне с законом присяжные заседатели и все участники суда по должности – обвинитель, защитник, председатель судебного заседания – должны руководствоваться моральным суждением по совести. Совесть стала восприниматься особым свойством любого человека, которое нужно правильно применить в суде. Литература подготавливала писателей, читателей и театральных зрителей к общественному опыту применения совести.

Во многом общественное воздействие литературы на совесть судей объясняется схожестью механизмов ее воздействия на читателей и зрителей в трагедии. Их суть сформулировал Тредиаковский, критикуя «не изрядную» трагедию своего соперника Сумарокова. Он напоминал, что «сушчественных свойств трагедии» два – ужас и жалость319. Те же «существенные свойства» обнаруживаются в судебном поединке обвинения и защиты. Если прокурор требует сурового наказания, указывая на ужас преступления и вызывая жалость к его жертве, то адвокат на первое место ставит жалость к преступнику и ужас ситуации, когда преступление совершилось как бы само собой, без злой воли человека. Все это мы сможем проследить, когда перейдем к анализу конкретных судебных процессов, но сейчас подчеркнем, что литература стала своеобразным учителем чувств, воспитателем сочувствия публики. Именно сочувствие станет важной составляющей публичных судебных заседаний с участием присяжных, поэтому понимание особенностей морального суда литературы абсолютно необходимо. Без морального суда литературы Судебная реформа 1864 года не воспринималась бы такой значимой и успешной.

Важно отметить, что, призванные стать воспитателями подданных, литераторы второй половины XVIII века начали претендовать на роль, близкую по своему значению к законодательной. Они заявили о своем праве авторитетно судить не только о литературе, но и о ее главном средстве – литературном русском языке. Так, участник диспута поэтов Александр Петрович Сумароков (1717–1777), считающийся отцом русского театра и первым профессиональным русским литератором, наиболее последовательно выступал за защиту «правильного русского языка» от разного рода «порчи»320. Его основной мишенью был «подьяческий слог», которым затуманивался смысл законов и творилась несправедливость по всей России321. В своих произведениях Сумароков обвинял канцелярских служащих в том, что стиль их письма намеренно искажает истину в государственных делах. Так, он видел хитрый расчет канцеляристов даже в редком использовании знаков препинания, которым действительно отличаются документы середины XVIII века322:

Точек и запятых не ставят они для того, чтобы слог их темнее был, ибо в мутной воде удобнее рыбу ловить323.

Противопоставляя испорченный канцелярский язык правильному литературному, Сумароков обличал неправильности орфографии, лексики, синтаксиса и пунктуации «подьяческого вздора», даже особенности почерка канцеляристов, и использовал дидактический жанр наставления, чтобы аллегорически «казнить» ненавистных подьячих на правильном литературном языке:

Вместо чтоб сказати: Который подьячий взял с меня взятки, и который заслужил себе за то наказание; котораго крючкотворца севодни сковали за вину, за которую осудили его повесить. Могу я так сказать… Подьячего взявшаго с меня взятки, и заслужившаго себе наказание, скованнаго за вину, и осужденнаго на виселицу324.

В целом Сумароков стал первым критиковать язык судопроизводства (и делопроизводства вообще), в котором, по его остроумному замечанию, вследствие разнообразных манипуляций теряется суть дела:

Многие пишут присудствовать; ибо подьячие чают то, что сие слово не от Суть но от Суда325.

По мнению Сумарокова, истинную суть вещей должны были выяснять ученые, которым «позволено изображать кажущееся истиною, хотя оно и не основательно»326.

Конечно же, в XVIII веке в подобном суде публики могли участвовать лишь читатели весьма узкого круга, которые получили экземпляры книги-диспута от самих поэтов и их друзей в качестве некоего знака вежливости или почтения. Театральными постановками высоких драматических произведений, торжественным чтением од или критических эпистол могли наслаждаться только привилегированные подданные. В XIX веке с ростом образованности в обществе читательский круг расширялся327, одновременно с этим росли и претензии писателей на суд, особенно на суд о настоящем судопроизводстве.

Совесть на службе престолу и естественный закон

Притязания образованных подданных на право судить о правильном и неправильном в государстве во многом были связаны и с тем, что начиная с Петра российские законодатели XVIII века стремились вовлекать больше подданных в государственные проекты, действуя не только «насильством», но и поощрением, стимулированием, разрешением. Так, в самом языке деловой речи XVIII века фиксируется появление множества слов для выражения разрешения. Это было связано с вниманием к законодательству других империй и заимствованию оттуда как идей, так и техники управления. Помимо традиционного выражения разрешения в законе – при помощи понятия «воля» (дать волю, дать на волю) – в петровском законодательстве становятся популярны полонизмы дозволять(ся), позволять(ся), допущать(ся) (ср. dozwolić, pozwolić, dopuszczać). В екатерининское время они дополняются европейскими кальками иметь право (нем. Recht haben; фр. avoir le droit), иметь власть (нем. Gewalt/Macht haben; фр. avoir le pouvoir), властен (фр. autorisé; нем. berechtet, befugt, bevollmächtigt)328.

Новые слова и понятия помогали проводить в жизнь идеи просвещения подданных, необходимые, чтобы положиться на их благоразумие в государственных делах, особенно в делах местного управления. Такие идеи были наиболее характерны для царствования Екатерины II. Самым ярким их проявлением стали хорошо изученные символические акции просвещенной государыни – екатерининский Наказ уложенной комиссии (1766) и сама Уложенная комиссия (1767–1768). В XIX веке Уложенную комиссию Екатерины и не написанный ею кодекс стали изображать как прецедент работы в императорской России учреждения квазипарламентского типа, которому просвещенная государыня доверила быть соучастником в разработке реформ329. Несмотря на то что уложение так и не было создано и пафос екатерининского Наказа депутатам оказался таким же блестящим и бесполезным, как позолоченный ковчег, специально созданный по приказу монархини для оригинала Соборного уложения330, оценка этого проекта подданными была положительной. Профессор государственного права А. Д. Градовский писал в своем учебнике 1872 года, что работа комиссии «усилила и освежила» отечественное право «новыми элементами, почерпнутыми из народного источника»331.

Такую благожелательную интерпретацию кодификационного проекта Екатерины II можно объяснить тем, что императрица соединила прогрессивные европейские идеи о праве в Наказе с практикой, напоминающей народное правотворчество, в Уложенной комиссии. Тем самым проект Екатерины создавал очень привлекательный, модерный образ России как «цивилизованной» державы с конституционными основами. Такая интерпретация332 созидалась самой Екатериной, которая проявила беспрецедентную активность в популяризации своего замысла333. Для сравнения вспомним, что о более скромной Уложенной комиссии Елизаветы (1762–1764), созванной из представителей трех сословий, почти ничего не известно, тогда как представление об Уложенной комиссии Екатерины II как об оригинальной мере нового политического курса «законной монархии» прочно вошло в литературу334.

Наказ Екатерины, как известно, был написан под влиянием разных «передовых» представлений и адресован тому же «всех читающих обществу». Своим Наказом императрица, вслед за Монтескье и особенно Беккариа, проводила важную идею о специфическом характере судебной власти и о необходимости некоторой ее автономии.

Екатерине оказались особенно близки мысли просветителей о связи правосудия и нравов. Наиболее последовательно эту связь разработал Чезаре Беккариа. Именно на его модный трактат «О преступлениях и наказаниях» 1764 года Екатерина опиралась в своем Наказе, цитируя автора часто почти дословно. С. И. Зарудный, один из архитекторов Судебной реформы, настаивал, что из нашумевшей книги Беккариа Екатерина заимствовала для своего Наказа почти сто статей об уголовном суде. В своем исследовании Зарудный констатировал, что трактат Беккариа – «это не итальянская, это скорее русская книга, написанная только на итальянском языке: Екатерина Вторая ее усыновила»335.