Татьяна Богданович – Суд над колдуном (страница 16)
Улька взвыла, словно ее каленым железом прижгли. Метнулась к столу. — Меня сжечь! — вопит. — Изветчица я, не колодница! Врешь ты, приказный шпынь!
Стрельцы бросились на бабу. Да куда! Не приступишься. Сбесилась словно. Колодкой как взмахнет, как вол ярмом — первого же стрельца по голове трахнула.
— Не трожь! — кричит. — Тотчас беса на тебя напущу! Сунься лишь!
Стрельцы немного попятились. — Кто ее, ведьму, знает. Може и впрямь испортит человека. Что с ведьмы возьмешь?
— Вали ее, треклятую, наземь! Чего смотришь? — крикнул дьяк.
— А вот я и на тебя, шпынь! Бес Сатанил, да бес Народил!.. Проклят будь, анафема! и с боярином своим, и с царем самим! — кричала Улька. — Все едино в пекло итти.
— Да что вы, — пережечь вас на двое! — крикнул боярин, осердясь. — Бабы тож? Вали ее, не то самих в темную. Тотчас государево слово молвить надобно.
Стрельцы и сами государева слова больше беса боялись. Кинулись все разом на бабу, повалили ее сзади на землю, как она ни отбивалась, скрутили ноги веревками, а чтоб бесов не призывала, сунули ей в рот тряпку.
— Вишь, ведьма треокаянная! — сказал боярин. — Шуму наделала.
— По делом дьяволице! — крикнула и Олена злобно. — Нанесла на Ондрейку. Государь-от правду видит.
— Молчи, баба, — прикрикнул боярин, — будет и твому.
Олена осеклась и только охнула.
— Чти, Иваныч, дале.
«… Воров и чародеев Феклицу Собакину да Ондрейку Федотова за их колдовство и чародейство смертию казнить, голову отсечь на болоте же…»
— Да что ты! — крикнула Олена. — Путаешь, ненавистник! Не может того статься. Ондреюшка! Голову? Лжу молвишь! Не вор он, не чародей…
— Молчи, баба! — крикнул боярин. — Государево слово свято. Молвил: чародей, стало, чародей и есть. А голову завтра ж на болоте срубят. Молчи, знай.
— Ох, мне бедной сиротинушке! Ох, Ондреюшко! Да на кого ты меня покинешь…
— Ну, завела. Нишкни! Дай ей…
Но стрелец и сам уже бросился на Олену и со злостью дал ей такого тумака, что она грохнулась на колени и заголосила без слов… Дьяк махнул и ее оттащили в дальний угол.
— Кончай, Иваныч. Вишь, анафемы. Умаялся я с ими, — сказал боярин, хоть и не вставал с места.
«Олену Федотову, — зачитал дьяк, — Емельку Кривого, да Афоньку Жижина, да Прошку Охапкина свободить и наказания им не чинить».
Квасник и Емелька истово перекрестились. Афонька все также тупо озирался, дрожал мелкой дрожью и всхлипывал. Но на него никто и не взглянул.
— Гони их, страдников, в темную, — сказал Алмаз Иванов подъячему. — Да, мотри, карауль накрепко, чтоб не убёг кто. А кого свободить велено, тотчас вон.
Стрельцы подняли с полу баб, распутали им ноги, собрали всех в кучу и погнали в дверь. У Ульки рот так и остался заткнут тряпкой. Олена, как с крыльца сошла, так сейчас обернулась и плюнула.
— Душегубы окаянные! — крикнула она, но оглянулась на Ондрейку, и жалость так и схватила ее за сердце. Ондрейка, как услыхал приговор, так рта и не раскрывал. Только слезы катились у него по щекам.
— Ох, болезный ты мой! — запричитала Олена. — Кровинушка ты моя! Ровно дитя ты мое рожоное. Ровно птенчик малый! Ой, да и добрый же ты, да ласковый. Наклепали на тебя злые вороги.
Афонька, идя за Оленой, подтягивал ей и тоже ревел в голос.
— Аль казнить ведете? — крикнул кто-то из народа, стоявшего на площади.
— Не. Казнить завтра поутру. Ведьму жечь будут в срубе.
— О! То надо всем повестить. То-то потеха! А коя та ведьма? Та что ль? — Парень указал на Олену. — Вишь крепкая!
— Не. Та вон, с тряпицей.
— Аль голодна, тряпку жует?
— Бесов скликать почала.
— Ах она окаянная! Так ей и надо, анафеме! Да и всем колдунам тож.
Как в темницу вошли, так подъячий тотчас велел всем, кого освободить сказали, забирать свою рухлядь и вон убираться.
Квасник и Емелька и сами ног под собой не чуяли, скорей бы только выбраться отсюда. А Афонька, как вошел, так среди избы стал и ревма ревел.
Квасник уж пожалел.
— Да ты што, скаженный, ревешь? Ведь свободить тебя велено. Идем домой.
— Домой? — повторил Афонька, не понимая, и со страхом оглянулся на подъячего.
— Иди, знай, чего стал — крикнул подъячий, и Афонька трусцой побежал за квасником, пугливо оглядываясь по сторонам.
— А ты чего села? — обернулся подъячий к Олене. Она как вошла, так и упала на лавку рядом с Ондрейкой и, обхватив его за шею, поверх колодки, горько плакала. А Ондрей сидел и все также молчал. Колодка мешала ему обнять жену. Он только глядел на нее горестно.
— Проваливай живо!
— Не пойду я! — крикнула Олена. — Пошто гонишь? Душегубы вы! Креста на вас нет. Остатный денечек с хозяином побыть. Легче самой мне в могилу лечь, Ондреюшка ты мой! Кровинушка моя! Одна я, одинешенька. В миру, что в сырой земле — запричитала она опять…
— Пошла вон, сказываю, — крикнул подъячий, осердясь. — Заутра над своим вором выть будешь на болоте. Там запрета нет. Кто хошь приходи. Гони ее взашей.
— Не пойду, проклятые! Нет на вас пропасти! — кричала Олена.
Стрельцы силой волокли ее к двери.
— Прощай, Олена! — крикнул Ондрей. — Приходи завтра.
Но Олена уж не слыхала. Ее выпихнули за дверь.
Олена
Как неживая шла Олена домой. Не знала, как и дошли.
А в калитку вошла — хоть назад ворочайся. Опостылел дом. А среди двора жильцы сошлись, и поп Силантий с ними. Квасник Прошка рассказывал, какой кому приговор вышел.
Поп Силантий, как увидал Олену, хотел было в избу уйти, а потом ей навстречу пошел — подумал: «не до того ей теперь, верно и забыла, что я батькину грамоту в Приказ принес. А, може, Ондрейка ей про то и не сказывал, не при ней дело было».
Подошел поп Силантий и говорит:
— Горькая ты, Олена. Душой я по тебе скорблю. Не ведала сама, что за богоотступника замуж шла.
— Да что ты, батюшко! Да я и слухать такое не хочу! Не чародей вовсе мой Ондрейка. Наклепали на него злые люди.
— И то бывает, касатка. Господь, кого любит, того и наказует. Коли безвинно кровь прольет, отверзятся ему врата царствия небесного.
— Кровь прольет! Да не, не будет того! Свободили меня, так сыщу я правду. К Одоевскому боярину пойду. До боярыни добьюсь. Ноги ей целовать буду. Пущай перед государем боярин заступится.
— Христос с тобой, Олена. Да боярину Одоевскому самому из-за Ондрейки в государевой передней бояре допрос чинили. Истопник царский мне сказывал. Боярин-де сильно на Ондрейку кручинился. Знал бы я, молвил, своими бы руками горло ему перервал. Нет, болезная, к Одоевскому тебе ходу нет.
— Ну, так сама к государю пойду. Вот тотчас! Пойдет государь к вечерне, я на землю перед им кинусь и с места не встану, хоть что хошь, пока говорить не велит.
— Полно-ко ты, Олена. Аль не ведаешь, что государь ноне сильно скорбен. Царевичу Федору Алексеичу худо вновь стало. Ножки вовсе отнялись. По всем церквам ноне молебны служили о здравии. Государь в Архангельском соборе был. Плакал, сказывают. А к вечерне и не будет. У царевича безотлучно сидит. На дохтуров сильно гневен — пошто не вылечат. Не, про лекаря ему и поминать не стать. Хуже бы не было. Благодари господа, Олена, что голову отсечь Ондрейке указал государь — все не в огне гореть. На все воля божья Олена. Без воли его и волос не падет с головы человека.
— Да неужли так правды и не сыскать? Ох, мне горькой! — Олена заплакала. — Не виновен, ведь, Ондрейка-то. Ну, к патриарху коли так пойду.
— Перекрестись, Олена! Патриарху про такие дела и молвить грех. Да и нет на Москве патриарха. К Троице уехал. Смирись, Олена, грех роптать.
Олена плакала не отвечая.
— Что ж, Олена, — сказал поп Силантий, помолчав, — в Смоленск, видно, к родителю поедешь?
— Ох, батюшко, — сквозь слезы сказала Олена, — да мне и гадать-то про то не в мочь! Дай хоть схоронить-то хозяина.