Татьяна Алхимова – Простые элементы (страница 8)
Я видел, как полупрозрачная она снимала с себя свитер, а потом, передумав на полпути, двигалась к пруду и раз за разом, стоило мне моргнуть, возвращалась на прежнее место. Усилием воли веки мои перестали опускаться, и тогда взору предстало зрелище поистине прекрасное в своём тотальном ужасе безысходности. Худые, бледные ноги несли лёгкое тело в воду, ступали тяжело и медленно, вязли в донном иле, но не останавливались ни на мгновение. Вот уже вода добралась до коленей, дотянулась до бёдер, скрыла растянутую резинку старого свитера, а она всё шла и шла, ведомая явственно считываемой целью. Утонуть.
Когда над поверхностью воды отражалась, двоясь, только её голова, я не выдержал. Моргнул. И за эту долю секунды случилась разительная перемена. Она повернулась лицом к берегу, и в глазах вспыхнул страх. Дикий и необузданный, как если бы на неё нёсся табун лошадей. Неизбежность грядущего пугала её так, будто не она сама приняла решение сделать то, что уже почти сделала. Разметав волосы по воде, лицо её запрокинулось к небу. И я не стал бы смотреть дальше, но не мог отвести взгляда.
Лёгкой рябью потревожилась поверхность, вздохнула и почти затихла, когда незнакомка спряталась в серой мути пруда. Я считал. Ждал, что она вынырнет, позабыв о нереальности видения. Не подорвался спасать, не издал ни звука. Верил в силу желания жить. К тонкой границе двух разнородных сред, упрямо стираемой дождём, вырвались пузыри воздуха, знаменуя конец. Не верилось. Мне думалось, что люди так тихо не тонут. Тело обязано сопротивляться.
Я ждал, что
Под ногами шлёпали лужи. Любимые тёмно-зелёные кеды, памятные подростковым протестом, когда в школу нужно было носить строгие туфли, хлюпали, будто рыдали. Я заблудился. Нарочно, конечно. Как бывало делал в детстве, если не хотел возвращаться домой и быть застуканным за нелепым, стыдным и глупым делом – прогулками под дождём.
Эло вяло потягивала вино из бокала для мартини. В тусклом свете торшера пьянящие капли казались мне мареновыми7, словно кто-то разбавил краску и перелил в бутылку. Дождь давно стих, и в номер свободно проникал скромный ветерок через приоткрытое окно, принося частички уличной влажности. Провинившимся пацанёнком я шмыгнул в ванну, сбросив одежду по дороге, и долго молился под душем о том, чтобы взгляд серых глаз, готовых утонуть в себе, оставил меня.
После, пренебрегая установившимися ритуалами, я, минуя прекрасную, подёрнутую алкогольной дымкой Элоизу, удалился в спальню, где достал папку с бумагой. Её я купил специально для этой поездки – серую, плотную, шероховатую – думал, что именно в таких тонах буду делать зарисовки Копенгагена и окрестностей. Но за всё время нашего здесь пребывания, изобразил только одно: чёрное солнце Дании8. Много позже я часто вспоминал увиденное. Жуткое, пугающее зрелище, будто говорящее о скором конце света. При этом настолько сюрреалистичное, что и поверить глазам невозможно. В папке покоились несколько набросков в разной стилистике. Чёрный, серый, жёлтый и киноварь. Снова чёрный. Много чёрного, штрихи, точки, треугольники. Рассыпанная мозаика, кусочки обрушившегося небесного панно. Брызги грязи, выплески уродства, ямы и провалы. Птицы. Да. Это ведь были всего лишь птицы, устроившие собой солнечное затмение.
Я отбросил их в сторону, на пол, затолкал под кровать голой ногой. Карандашом рисовать не было никаких душевных сил, так что я отыскал в рюкзаке, забытом под окном, кусочек грязно-голубой пастели. Отвратительно светлый оттенок её раздражал страшно, отчего движения получались резкими, и вместо спокойной глади пруда выходил раздроблённый асфальт. Никогда не страдавший позёрством, я и сейчас был далёк от того, чтобы картинно скомкать бумагу и зашвырнуть куда подальше. Поэтому просто отложил на постель, пересел подальше и попробовал снова. И снова. И ещё раз! Ничего не выходило. Грязь. Детские неудачные потуги.
– Мне нужны холсты! – объявил я всё такой же безразлично пьяной Эло, когда вышел из спальни. Она пригубила кровяную марену9, уронив каплю на грудь. Рубином скатилась та в наполовину распахнутый халат, оставив едва заметный розовый шрам. Элоиза переложила ногу на ногу, бессовестно оголившись, и воззрилась на меня. А глаза у неё, надо сказать, – дикие, как у древней женщины, готовой перегрызть глотку обидчику и даже любимому. В порыве страсти.
– Ты не заболел, Натанчик?
Одного взгляда на Эло оказалось достаточно, чтобы объявить капитуляцию: я опустился подле кресла на пол и положил буйную голову свою на её худые колени. Ласковое поглаживание явило собой жест тотальной благосклонности и всепрощения. Наклонившись, она горячими губами коснулась моего уха и аккуратно дотянулась до пояса халата, вытянув его из хлястиков.
– Мы как Геракл и Омфала10, – шепнул я, ни на что не надеясь. Эло пушисто рассмеялась, обвивая мою шею поясом. Тело отозвалось мурашками и ярким, острым всплеском предвкушения, когда она протянула мягкую ткань и выкинула.
– Только ты не Геракл.
– Но ведь заслуживаю твоих выдумок?
– Конечно, радость моя… Ты напомнил мне о фреске из Помпей, где изображены эти двое. Совершенно извращённый миф, на мой взгляд. Но сам сюжет – очень пикантный и популярный. Но помнишь, мы с тобой рассматривали другую картину?
– Буше? В Пушкинском11?
– О да! – Эло заметно оживилась, и сердце кольнула ревность. Разговоры об искусстве были для неё гораздо более привлекательными, чем я. – Омфала там представлена в лучших традициях времени… Пышнотелая, рыхлая, с бледной, почти белой, но нежной кожей. Разве я похожа на неё?
– Если только внутренней силой… Но какова между ними была страсть!
– Это преувеличение. Она просто играла с ним, компенсировала затраты на покупку.
– Тогда бессмысленно утверждать, что мы и они – непохожи.
– Ты сегодня слишком циничен и груб, Натан… Думаешь, я не смогу тебя наказать?
– Может, я хочу наказания.
– Значит, у нас обоих выдался сложный день… Да? Мой мальчик… Пахнущий красками… – она опустилась на меня, пряча руки на груди под халатом, и я дрогнул, ощутив ликующие нотки амбры и вина, источаемые кожей Эло.
– Мы достанем холсты?
– Завтра.
Эло, в привычной для неё, деловой и безапелляционной манере, с силой женщины, знающей, чего она хочет, повалила меня на печальный бежевый коврик подле кресла. Несложно было догадаться о продолжении.
Я плавился под её телом и боялся, испытывал панический ужас, как и всякий раз, когда был готов пролиться живым, тёплым, вязким. Нет! Только не это. Умоляю! Эти слова звучали и в голове и срывались почти предсмертным стоном с уставших, сведённых губ. Но Эло никогда меня
Элоиза была искренне
Обычно я отходил от сладких страданий быстро, но сейчас, наблюдая, как Эло отрешённо продолжала ласкать меня, размазывая остатки нежеланно-желанной страсти по телу, чувствовал тошноту.
– Да когда ты уже прекратишь?! – переполняясь гневом, крикнул я и вскочил. Грудь сотрясалась одышкой, перед глазами скакал тёмный номер.
Элоиза осторожно сползла с постели, всё равно что ядовитая змея, и подобралась к жертве.
– Ты никогда не прикасался ко мне первым, – вкрадчиво начала она, прижимаясь ко мне прохладным голым телом. И со стыдом и злостью я понял, что огонь ещё не угас, что единственный шаг снова обрушит нас в пропасть пошлости. – С самого первого дня я унижаюсь перед тобой, будто вымаливаю крохи… А меж тем, ты – это то, что дала тебе я. Ты – это я.
– Талант даден мне при рождении.
– Тогда какого чёрта ты его не используешь?
– Использую.
– Нет, Натан! Использую его я, зарабатывая тебе на карманные расходы, – зло процедила сквозь сжатые губы Элоиза (готов спорить, такой вы её никогда не видели и не увидите – это зрелище даже не для глаз близких, оно исключительно для меня). – А ты… Ты просто утомился, мой мальчик, – вмиг изменившись, словно догадавшись о моих мыслях, пропела она трогательно и ласково поцеловала в щёку.