реклама
Бургер менюБургер меню

Таш Оу – Карта невидимого мира (страница 3)

18

Адам не помнит, когда именно Карл стал для него отцом, а не инопланетным существом с кожей цвета сухого песка и веснушками на лице и руках. Но, кажется, ему потребовалось всего несколько недель, чтобы освоиться в новом мире, где этот белый человек был уже не чужаком, а тем, кто всегда рядом, кто дает Адаму понять, что его дом – надежное убежище, не связанное с прошлым.

«Меня зовут Адам де Виллиген», – говорил он себе в первые месяцы: это успокаивало. Он повторял эти слова вслух, потому что ему нравились их звучание и ритм, нравились непривычные движения губ. Находя утешение в звуке собственного голоса, он постепенно перестал задумываться о том, какой могла быть его прежняя фамилия. Теперь, когда он слышит свое имя, ему кажется, что Адам де Виллиген звучит как надо.

Goede avond, mijn naam is Adam de Willigen[3]. Видите? Он говорит и по-голландски тоже. Но знает только простейшие выражения, потому что Карл не хочет, чтобы в его доме говорили по-голландски. Он сказал, что это язык угнетателей и что Адам не должен впитывать культуру страны, которая колонизировала его родину. «Теперь мы обрели независимость, – объяснил он, – и нам нужна собственная культура». Компромиссом для них стал английский, Карл считал, что его «полезно знать», и ежедневно занимался с Адамом. В тех редких случаях, когда у них в гостях бывали европейцы, разговоры велись на английском, и Адам, к собственному удивлению, вполне свободно поддерживал беседу. Однако его интерес к голландскому не угасал еще очень долго, только усиливаясь из-за того, что Карл решительно отказывался говорить на этом языке. Однажды к ним неожиданно приехала голландская пара, которая бежала с Флореса и пыталась вернуться в Голландию. Им рассказывали о Карле, и они знали, что найдут в его доме пристанище на несколько ночей, пока планируют отъезд в Джакарту и дальше домой. Они приехали загорелые, запыленные с дороги, с одним-единственным чемоданом. Карл принял их вежливо и уступил им свою комнату, но целых два дня в доме царило напряженное молчание, потому что муж говорил по-индонезийски совсем чуть-чуть (он выучил только флоресский диалект нгада, толку от которого было мало), а жена не говорила вообще, разве что могла обменяться парой слов с кухаркой перед едой. Когда они говорили по-голландски, Адам с восторгом вслушивался в сочные, гортанные фразы, но Карл сухо отвечал по-английски или вообще игнорировал своих гостей. Так вот как это звучит, думал Адам, и вдруг отдельные слова и короткие предложения, которые он запомнил, рассматривая голландские книги на полках, начали обретать смысл. Адама возмущало нежелание Карла говорить по-голландски и вести себя более любезно. Для него оставалось загадкой, почему Карл не может проявить дружелюбие к этим людям, если сам такой же, как они. В те дни он еще не осознавал, что Дом – это не обязательно место, где ты родился или вырос, это нечто иное, эфемерное, что можно обрести на любом краю света. Тогда Адам просто злился на Карла, потому что не понимал ни этого, ни многого другого.

В ночь перед тем, как голландцы должны были уплыть на пароме, Адам увидел, что жена сидит одна на кровати и складывает одежду в открытый чемодан. Заметив Адама, она улыбнулась и сказала: «Заходи». Адам сел рядом и стал смотреть, как она берет из стопки одну тонкую хлопковую рубашку за другой и бережно сворачивает, прежде чем убрать в чемодан. Рубашки были крошечные, на совсем маленького ребенка, украшенные бледными розовыми и красными цветами. Вдруг женщина очень тихо заговорила по-голландски, хотя Адам не мог ей ответить. Он вспомнил здоровых светловолосых мальчиков и девочек из тех книжек с картинками; каким-то образом он догадался, что женщина говорит о детях. Она умолкла, легонько коснулась его щеки и погладила по волосам. Потом прибавила еще что-то и покачала головой, слабо улыбаясь.

– Не понимать? – спросила она по-индонезийски.

И Адам действительно ее не понимал.

– Onthaal aan mijn huis[4], – ответил он. Эти слова он как-то видел в книге и примерно представлял, что они означают.

Она рассмеялась глубоким, теплым смехом.

– Спасибо, Адам де Виллиген, – сказала она, вытирая глаза. – Спасибо.

Эти сцены из Нынешней жизни легко прокручиваются в голове Адама всякий раз, когда ему захочется. Все детали такие же четкие и яркие, как и в тот день, когда происходило то или иное событие; Адам наслаждается своей властью над воспоминаниями, способностью воскресить их в любой момент – хоть во время прогулки по рисовым полям, хоть во время купания в море. Даже сейчас, направляясь в темноте в спальню (ему не нужно включать свет, он прекрасно знает дорогу от веранды), он понимает, что может при желании вызвать в памяти каждый эпизод своей жизни в этом одноэтажном доме из бетона и дерева.

Иногда Адам по-прежнему пытается воспроизвести что-то из приютских времен, собрать воедино фрагменты, всплывающие в голове, но ничего не получается, и он тут же упрекает сам себя – нечего было заниматься ерундой. Он знает, что, как ни старайся, первые пять лет жизни так и будут от него ускользать, что пора прекратить эти попытки и отпустить прошлое. И все же не может устоять перед искушением. Прошлое остается с ним, как глубоко засевшая в коже заноза, которая чаще всего не ощущается совсем, но порой напоминает о себе. И когда начинается покалывание, Адаму хочется расчесывать зудящее место, даже если это не принесет облегчения. В такие тихие минуты, как сейчас, когда ему страшно и одиноко лежать в кровати, он иногда погружается в это вместилище пустоты.

Зачем?

Затем, что в застилающем его память тумане есть один-единственный несомненный факт, образ человека, который точно существовал, и именно это влечет обратно.

У Адама был брат. Его звали Джохан.

Только вот Адам не может вспомнить о нем ничего, даже его лица.

3

– Как же это все невыносимо, – сказала Маргарет, бездумно листая дневной выпуск «Хариан ракьят», потом выпустила газету, и она вяло упала на стол.

Даже при открытых окнах-жалюзи в комнате было жарко и душно; потолочный вентилятор только легонько трепал газетные листы. Заголовок сообщал: «СТУДЕНТЫ БУНТУЮТ НА ЗАНЯТИЯХ».

– Они всегда бунтуют, – добавила она.

Читать особого смысла не было. Слишком жарко, и новости всегда одни и те же.

Дин поставил на ее стол банку кока-колы.

– Я и не знал, что занятия еще идут. – Он взял газету и сел на свое место. – Вы читали? В четверг в естественнонаучном корпусе был пожар. Подозревают поджог. Вы что-нибудь видели? Я – ничего, хотя и пробыл здесь весь день. Смотрите, они поймали преступника, похож на одного из ваших, хотя наверняка и не скажешь. По-моему, все эти фотографии выглядят одинаково. Чистенькие благообразные мальчики из провинции с блестящими волосами и в отглаженных рубашках.

– А еще может быть, что они лежат мертвые лицом вниз в луже собственной крови, а вокруг стоят полицейские, и тогда вообще никого опознать невозможно. Полиция может убить кого угодно, а мы просто скажем: «Ого, опять труп». Никому и дела нет. Мог и правда быть кто-то из моих. Удивительно, что пока обошлось. Один на днях рассказал, что они в лабораториях делают, на секундочку, коктейли Молотова. И знаешь, что меня больше всего поразило? Не то, что они изготавливают бомбы в университете, а то, что, по их мнению, я посмотрю на это сквозь пальцы, я же на их стороне. Какого черта мы вообще тут делаем, а? Просто слов нет. Я уже на грани депрессии.

Но на самом деле Маргарет не была на грани депрессии. Она никогда не страдала от депрессии и время от времени, когда жизнь казалась особенно невыносимой, утешала себя этим фактом. «У племен в Новой Гвинее нет депрессии, следовательно, и у меня ее нет» – вот что она повторяла себе всякий раз, когда чувствовала, что ее придавливает безысходностью. Правда, такое бывало нечасто, но просто иногда на нее наваливалась глубокая апатия, которая полностью лишала сил, надежд и желаний. Обычно это случалось в те пустые часы, которые Маргарет проводила дома после возвращения из университета, перед тем как вечером снова уйти; чувствуя приближение этого состояния, она думала: «Так, с этим надо что-то делать». В последнее время упадок духа сопровождался странным чувством тесноты в груди, из-за чего становилось трудно дышать – всего на несколько минут, но достаточно, чтобы ощутить потребность сесть и перевести дух. Может, всему виной влажность, может, Маргарет превращается в обрюзгшую белую старуху, которая не выносит жару; может, не дай бог, это возраст. Но в конце концов она заставляла себя принять душ и, когда становилось легче, выходила в еще теплый вечер. Нет, это была не депрессия, скорее что-то похожее на скуку, хотя и скучно ей тоже не было. Она и сама не вполне понимала, что чувствует.

– Вечно вы так говорите, – ответил Дин, не отрываясь от газеты. – Так почему бы не распрощаться с этим всем? У вас хотя бы есть выбор.

– То есть признать поражение? Я-то думала, ты меня хорошо знаешь.

– На самом деле не знаю. И я серьезно: почему бы вам не уехать?

Дин так и не поднимал головы, продолжая прятаться за газетой. На последней странице красовался знаменитый бадминтонист: густые черные волосы зачесаны назад, как у американских кинозвезд, улыбка отражается в блестящем кубке. Заголовок гласил: «СЛАВА БОГУ ЗА КУБОК ТОМАСА». По спокойному, монотонному голосу Дина невозможно было понять, что у него на уме. Только по мелким деталям вроде слегка прищуренных глаз (удовольствие) или едва обозначившихся ямочек на щеках (сарказм или презрение) Маргарет могла угадать его настоящие чувства.