Я написал Джеку во второй и в третий раз. Я спрашивал о состоянии дел на ферме, о первом урожае, о здоровье Доротеи и о предстоящем рождении их ребенка. Но от него все не было известий. Может быть, он и написал письмо, но оно затерялось на сельской почте. Может быть, он был слишком занят, чтобы писать. Может быть, подумал я уже позже, он таким образом мстит мне, как бы упрекает за исчезновение с родительской фермы, за все те годы, что он трудился в одиночестве рядом с отцом. Теперь тот маленький теплый круг, который он образовал с Доротеей, не раздвинется так легко, чтобы вместить меня, блудного брата, как бы ни было велико мое сожаление или истинна моя любовь к нему. И за это я не мог его упрекнуть.
В последние недели 1849 года мы с доктором Коггинсом были заняты подготовкой к будущей работе нашей клиники. Мы открыли приемную в Рэндольфе во второй день января 1850 года. В утренние часы мы принимали пациентов в клинике, а после обеда и вечером посещали их на дому и делали другую работу. Недели пролетали быстро, и я уже не думал о своих письмах к Джеку, оставшихся без ответа. Я полагал, что Джек все же напишет мне и мы продолжим то, что начали прошлым летом, чтобы снова стать братьями.
Через месяц после открытия нашей клиники я наконец получил весточку от Джека. Ее принес Лэнгстон Ноулз, сосед Джека, с которым я познакомился прошлым летом. Это был холостяк, высокий, с длинной темной бородой, которую он поглаживал, когда говорил, и концы ее казались потертыми и поредевшими от такого обращения.
Однажды поздно вечером Лэнгстон появился у дверей клиники. Никого там не застав, он пошел к шерифу, чтобы узнать домашний адрес, мой или доктора Коггинса. Лэнгстон сказал, что врач срочно нужен, чтобы оказать неотложную медицинскую помощь на ферме Джека. Шериф направил его в мою квартиру на втором этаже городского пансиона, и Лэнгстон долго и громко стучал, пока хозяйка, миссис Берси, не проснулась и не открыла дверь.
Я не слышал стука Лэнгстона, потому что в это время сидел в оцепенении на краю кровати, уставившись на собственное размытое отражение в темном окне напротив. Не знаю, как долго я так сидел до того, как миссис Берси вошла в мою комнату, но дома я выпил почти полную бутылку неважного виски, а перед этим побывал в трактире, где, конечно же, тоже выпил изрядно. Разбуженная Лэнгстоном хозяйка сначала вежливо, а потом все громче стучала в мою дверь, и наконец, не получив ответа, открыла ее сама и застала меня в таком состоянии. Она потрясла меня за плечо и объяснила, что мой брат требует моего немедленного внимания и неотложной медицинской помощи, так что не мог бы я поскорее спуститься?
Я всегда лечил своих пациентов только совершенно трезвым. В то время, в день, когда пришел Лэнгстон, медицинская практика была для меня всем. В моем представлении это была арена священнодействия, чистая и точная, блистающая всеми настоящими и будущими достижениями науки, и я каждый день благодарил Бога за то, что он привел меня на ее четкую орбиту.
Неотложная медицинская помощь, сказала миссис Берси. Сидя в изножье кровати, я смотрел в ее склеротические глаза, в уголках которых были слезы, увлажнившие ее скулы. Я был уже достаточно трезв, чтобы понимать, что трезв недостаточно, и меня охватил великий ужас. Не за любимого брата и не за его жену. Нет, я боялся только за себя. Я боялся слияния двух моих «я» – ночного гуляки и пьяницы и дневного добросовестного врача. Не приведет ли это к непоправимой беде? Если добрый доктор Калеб Харпер посмотрит себе в глаза, посмотрит внимательно и распознает темноту внутри, не станет ли вся конструкция неустойчивой? Да. Конструкция моего «я» тогда рухнет.
Возможно, миссис Берси заметила мой ужас. Я не знаю. После той ночи я больше никогда не видел ее. Я помню, как она быстро заморгала и в сильном волнении заломила руки. Она повторила свои слова. Неотложная медицинская помощь.
Колебаться было некогда. Я знал, что доктор Коггинс действовал бы быстро, и я постарался не медлить и тут же поговорить с мистером Ноулзом. Поправив подтяжки (я так и оставался в дневной одежде), я последовал за миссис Берси вниз, где на крыльце, перед все еще открытой входной дверью ждал Лэнгстон.
– Мой добрый доктор, – сказал Лэнгстон, – пожалуйста, поезжайте скорее. Ребенок вашего брата скоро родится, а с Доротеей что-то не так, схватки длятся слишком долго. Пожалуйста, поедем, я привел лошадь.
К перилам крыльца были привязаны две лошади, их дыхание затуманивало паром холодный ночной воздух. Опершись о дверной косяк, я повернулся, чтобы пойти и взять черную кожаную медицинскую сумку – недавний подарок доктора Коггинса. Ее содержимое – стеклянные флаконы с жидкостями, удерживаемые в вертикальном положении стальными колесиками, белые бумажные пакетики с порошками, молотки с резиновыми наконечниками, блестящие скальпели – по большей части оставалось мне неизвестным. «Это твое будущее, – сказал доктор Коггинс, передавая мне пакет. – Береги его».
Я взял саквояж с полки шкафа, надел куртку и сапоги для верховой езды и присоединился к Лэнгстону, который уже ждал, сидя верхом на своей лошади. Мы ехали по темным улицам Рэндольфа на запад, к ферме моего брата. Мы не останавливались и замедлили ход всего один раз, когда лошади вздрогнули от внезапного воя койотов, низкого и продолжительного в беззвездной ночи.
Мы с Лэнгстоном приехали на ферму Джека, и, несмотря на темноту, я увидел, как она изменилась за шесть месяцев моего отсутствия. Теперь у маленького серого домика была починена крыша, но окнах висели желтые занавески; парадная дверь была выкрашена в веселый красный цвет и увешана ветками остролиста, отяжелевшими от ягод. Сарай, курятник, хозяйственные постройки – все несло на себе следы работы Джека и рукоделия Доротеи: заплатки, починки и простые домашние детали. За домом простирались темные поля, пахло вспаханной землей, лежащей под паром.
Во время поездки опьянение почти прошло, прохладный ветер и ночной воздух, казалось, очистили мою кровь и прояснили голову. Именно так. Я заставил себя протрезветь и почувствовал, как ко мне возвращается мастерство.
Я спешился и привязал лошадь к коновязи. Не слышалось ни звука, ни совиного уханья, ни собачьего лая, только звяканье сбруи, когда лошади переступали с ноги на ногу, и мое тяжелое дыхание, учащенное от долгой езды. Я резко моргнул, чтобы лучше видеть. Почти во всех окнах фермы горел свет, и на ветру казалось, что дом охвачен пламенем. Джек, услышав шум, выбежал нам навстречу.
– Ей плохо, – сказал он. Глаза его были вытаращены и белы от страха, лоб и руки испачканы засохшей кровью. – Повитуха пришла и ушла, – сказал он мне. – Она сказала, что ничего не может поделать.
Я крепко сжал изогнутую кожаную ручку саквояжа и прошел за Джеком в дом. Я слышал, как Лэнгстон ускакал галопом, но не знал куда.
Доротея была наверху, распростертая на супружеской кровати в ночной рубашке, цвет которой был неразличим из-за пота и крови. Ее глаза были закрыты, дыхание хриплое и громкое, а выпирающий живот был похож на розу, расцветшую на кровати.
– Ты правильно сделал, что позвал меня, – сказал я Джеку. Страх, охвативший меня в пансионе, теперь прошел. С мрачной ясностью я увидел опасность для Доротеи и ее будущего ребенка. Голова у меня была свежей, как будто я проспал целую ночь, как будто ни одна капля спиртного не касалась моих губ.
Я осмотрел Доротею методично, как меня учили в медицинском колледже, сверху донизу. Джек встревоженно стоял рядом, громко дыша мне в ухо.
– Она перестала тужиться, – сказал Джек. – Крикнула под конец и перестала, не знаю почему.
Я положил руки на живот Доротеи и ощупал очертания младенца внутри. Ничего не определив, сильнее надавил ей на живот, а потом просунул руку между ее ног. Она повернула голову и слабо застонала.
Тут я понял, что Доротея не может родить, как бы ни старалась. Ребенок лежал поперек, прижатый к грудной клетке. Возможно, он умирал или уже был мертв. Это осознание пришло ко мне ясно, как будто было напечатано на странице медицинского учебника, и я знал, что ни я, ни какой-либо другой врач ничего не могли бы сейчас сделать, чтобы улучшить прогноз. Доротея, тужившаяся так долго и упорно, была обречена с самой первой схватки, она была обречена уже несколькими месяцами раньше, когда плод впервые отвернул голову от ее сердца, вытянул ноги поперек ее живота и улегся лицом вниз, к земле, на которую он никогда не ступит.
Я посмотрел на Джека, изучавшего мое лицо, и не сказал ни слова, но он прочел мои мысли по сжатым губам и бегающим глазам – я был не в силах встретиться с ним взглядом.
– Ты можешь спасти их? – спросил наконец брат. – Пожалуйста. Пожалуйста, спаси их.
Грудь Доротеи все еще вздымалась, а глаза под веками подергивались быстрыми, скользящими движениями. У меня было мало вариантов, но, когда я посмотрел на Доротею, на ее милое лицо, передо мной открылся единственный путь, который мог привести к удовлетворительному, удачному исходу.
– Спаси их, – сказал Джек. Доротея была жива, но…
В дверь громко постучали, и Лина подняла голову. Она услышала скрип половиц, топот ног.
– Каролина, это я, – сказал Оскар.