18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Тара Конклин – Рабыня (страница 56)

18

Мне следует теперь объяснить свое положение, почему в тот ветреный день я оказался в сарае с Джозефиной и другими. Мы были в некотором роде ворами, хотя и с разрешения федерального законодательства. С тех пор, как был принят закон о беглых рабах, все только тем и занимались, что ловили рабов, и, чтобы стать добычей, достаточно было черной кожи. Никого не заботил истинный статус мужчины, женщины или ребенка – они могли быть свободными по закону, принадлежать кому-то или в самом деле оказаться рабами, убежавшими от издевательств, попиравших саму человеческую сущность. На сахарных плантациях, на огромных хлопковых плантациях Миссисипи, Луизианы, Южной Каролины, Флориды потребность в рабах была велика, и суммы, которые там платили, были невообразимы. В Новом Орлеане за раба можно было выручить в пять, в шесть, а то и в десять раз больше, чем в Вирджинии. Простой расчет для тех, кто занимался подобными кражами.

Один из них, работорговец по имени Бенджамин Раст, нанял меня. Он был высокий и костлявый, с глазами-бусинками и длинными вислыми темными усами, которые двигались вверх и вниз, пока он говорил. Он не знал Бога и никогда не говорил доброго слова, если оно не служило его выгоде, но, несмотря на все его махинации и сделки, его интересы не простирались далеко. Они ограничивались накоплением богатства и приобретением вещей. Смотреть на него мне было противно, но я работал, делал то, что он мне приказывал, брал деньги, которые он платил.

Сейчас над луной проплывает длинное облако и затмевает ее лучи, так что я зажег свечу, чтобы продолжить писать. Огонек слаб и неровен, но он послужит мне, пока облако не уйдет.

Глядя на черный твердый фитилек посреди пламени, я вижу, что должен обратиться назад, повернуть ход моего повествования и начать задолго до того дня, когда я впервые увидел Джозефину. Задолго до того дня, когда я познакомился с мистером Растом.

Одни события породили другие, за ними последовали третьи – завихряющийся поток мест и людей, печали и вины, поток, который привел меня к тебе, а тебя – к Джеку, что, возможно, придало смысл той невыразимой трагедии, которая постигла нас. Трагедии, причиной которой послужил я.

То, о чем я сейчас пишу, – не отступление, а необходимая прелюдия к тому, что произошло после. После того, как я с позором покинул дом моего брата, после того, как оставил почтенную службу и стал предметом насмешек и презрения, после того, как мистер Раст нашел меня босым и больным возле таверны, после того, как я лечил беглянку Джозефину.

Но прежде… До этого…

Прежде я работал бок о бок с хорошим и добрым человеком, доктором Джоном Коггинсом.

Доктор Коггинс был моим наставником в медицинском колледже в Филадельфии. Он обучал нас анатомии, свойствам лекарственных трав и анатомической топографии, своей специальности. У него были седые волосы и бакенбарды, острые зеленые глаза и сморщенное, как у черепахи, лицо. Хотя ростом он был невысок, его низкий, серьезный голос и само его присутствие создавали впечатление, будто он гораздо больше, чем его физическое тело. В моих воспоминаниях он всегда возвышается надо мной и смотрит сверху вниз, как будто с огромной высоты.

Я смотрел на него так, как, вероятно, юноша смотрит на отца. Не думаю, что и он относился ко мне как к родному, но, несомненно, проникся ко мне симпатией. Студентом, я часто гулял с ним по выходным вдоль берегов Делавера и улиц городка Порт-Ричмонд. Мы собирали травы и цветы, а потом укладывали их между толстыми серыми листами бумаги, перевязанными бечевкой. Это растение, говорил он мне, служит для лечения селезенки, если смешать его с корнем маранты, а кора этого дерева помогает облегчить боль роженицы. Я запомнил все его уроки.

В мой последний год в медицинском колледже доктор Коггинс пригласил меня вместе с ним заняться распространением лекарств среди сельского населения во всех маленьких городках Южной Вирджинии. Он собирался основать клинику в городке Рэндольф в округе Шарлотта. Это место я хорошо знал. Мое детство прошло в соседнем Линнхерсте, городке, который я покинул в возрасте 15 лет, поклявшись никогда не возвращаться. Хотя мне очень хотелось принять предложение доктора Коггинса, я не горел желанием возвращаться в этот знакомый край с его обветшалыми табачными фермами и разрушенными особняками, полный беднейших людей на всем Юге и горьких воспоминаний о прошедшем там детстве. Видишь ли, мои родители никогда по-настоящему не любили ни меня, ни моего младшего брата Джека, потому что им было трудно кормить и одевать нас должным образом. Не могу сказать, что я был обездолен, все мои главные физические потребности были удовлетворены, но мне вовсе не хотелось продлевать период моего отрочества дольше, чем это было необходимо. Как только я стал способен целый день скакать верхом и научился стрелять из пистолета, я отправился в путь.

Я уговаривал своего брата Джека ехать со мной. Разные, как вода и камень, мы были близки, как только могут быть близки два брата. Я полагал, что на скудной ферме нашего отца у него нет будущего. Но Джек отказался. Когда я уехал, ему было всего 13 лет, он был небольшого роста, хрупкий и угловатый подросток. Внешне он еще был ребенком и, будучи ребенком, не представлял себе жизни вне родительского дома, каким бы гнетущим ни был этот дом.

В годы, проведенные вдали от дома, когда я работал сначала ассистентом врача в Филадельфии, а затем поступил в медицинский колледж, я редко вспоминал о родителях. Я написал им только один раз. Из моего письма они узнали, что я учусь в колледже и намерен оставаться в Филадельфии, пока не получу диплом, а может быть, и дольше.

Однако мои мысли часто возвращались к Джеку. Я надеялся, что он прочитает оставшиеся от меня книги. Я надеялся, что отец не колотит его так часто и сильно, как раньше. Я спрашивал себя, когда же он покинет это место. Но все же год за годом я ему не писал. У меня не было для него слов. Наконец Джек прислал мне весточку. Весной 1849 года я получил письмо, в котором сообщалось о смерти нашего отца. Джек попросил меня вернуться домой, чтобы отдать дань уважения отцу и еще раньше умершей матери, чьих могил я так и не видел. Он сообщил, что продал семейную ферму в Линнхерсте, купил другую в соседнем городке Стэнтоне и недавно женился на девушке, которую мы знали с детства, Доротее Раундс. Отец Доротеи, гробовщик, помог ему похоронить мать, и именно в связи с похоронами матери Джек снова встретился с Доротеей.

Доротея и Джек приглашали меня в свой семейный дом. И я приехал.

В то лето я спал под чердачной крышей в доме Джека, по вечерам слушал, как ласточки бьют крыльями о жестяную крышу, а по утрам – одинокое кукареканье петуха. Я вставал с восходом солнца и видел, что Доротея и Джек уже заняты утренними делами. В моих воспоминаниях о том времени Джек всегда пребывает в движении, в бурной деятельности, его руки заняты, плечи несут, тянут или толкают, а рядом – спокойное присутствие Доротеи, прелестного темноволосого ангела.

Джек был все тем же серьезным, честным парнишкой, которого я помнил с детства. На два года моложе, но теперь на два дюйма выше меня, долговязый и худощавый, с копной темных вьющихся волос и глазами цвета плодородной земли. Соседей у него было немного, а ближайший город находился в 12 милях езды верхом. Изоляция их вполне устраивает, сказал мне Джек. Они с Доротеей устали от людей в Линнхерсте и решили начать заново, подальше от привычного быта.

По мере того как лето близилось к концу, талия Доротеи становилась все толще, живот округлялся, и я не мог не заметить, что она беременна. «Да, – сказала она, – разве это не чудесно?» Я спросил об этом, когда мы с Доротеей были на кухне вдвоем, – я думал, что такой вопрос может смутить моего брата, если мы станем обсуждать это при нем. Я улыбнулся и поздравил ее, а потом в поле похлопал брата по плечу и улыбнулся, поздравляя и его. Он понял мой жест и смущенно уставился в землю, лишь слегка приподнятые уголки его губ сказали мне, что он улыбается в ответ.

В то лето, проведенное с моим братом, мое пристрастие к выпивке ослабло. Я не пил спиртного, вернее, пил редко и только вместе с Джеком, когда мы усаживались на скрипучие деревянные стулья на парадном крыльце. Физическая усталость от работы на ферме, казалось, заглушала то, что раньше толкало меня к бутылке. Тогда я не мог объяснить этого, да и сейчас не могу, но эти три месяца были самыми трезвыми с тех пор, как я покинул дом.

В сентябре я вернулся в Филадельфию и начал готовиться к выпускным экзаменам. В городе, окруженный друзьями и единомышленниками, я снова почувствовал жажду и погрузился в беспорядочную студенческую жизнь. Я уже много месяцев не получал вестей от Джека. В ту же зиму я написал ему о своей договоренности с доктором Коггинсом и о намерении создать клинику в округе Шарлотта. По правде говоря, близость предполагаемой клиники к ферме брата и побудила меня согласиться на эту работу. Мне нравилось проводить время с Джеком и Доротеей, и я мечтал о возвращении к семье и знакомым местам. Я чувствовал, что моя детская обида проходит, и воспоминания, едва ли достойные того, чтобы их хранить, превращаются в терпимые и даже желанные. Причиной этой перемены был Джек. Он не страдал в родительском доме так, как я; моменты и события, которые он помнил, как будто касались совершенно другого детства, других родителей, другого дома. Я слышал, как он рассказывал Доротее о пироге с персиками и корицей, который пекла наша мать; об игрушечном поезде, который наш отец сделал из старой жестянки из-под табака, а рельсы соорудил из обрезков дерева, сложенных вместе и отшлифованных тонким и гладким песком; о зимней ночи, когда отец вез меня, бредящего от лихорадки, к доктору в город. Почему я ничего этого не помню? Может быть, он выдумывал свои истории? Сочинял их ради меня или ради себя? Я не знаю. Но что бы Джек ни говорил тебе о том времени, какие бы истории ни рассказывал о нашем детстве в Линнхерсте, о родителях и о жизни, которую они вели, знай: он говорит правду.