18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Таисия Зарецкая – Дом на Черной протоке (страница 20)

18

— Ты слышишь шаги? — спросила Евгения так же тихо, стараясь не вкладывать в вопрос ни подтверждения, ни сомнения.

— Да.

— Ты видела кого-нибудь?

Таисия покачала головой.

— Она не хочет, чтобы её видели. Пока.

Это «пока» прозвучало так естественно, что у Евгении стало холодно между лопатками. Врачебная часть сознания всё ещё держалась за возможные объяснения: внушение, усталость, акустика старого дома, скрип половиц, вода в трубах, совпадение услышанного с ожидаемым, подростковая восприимчивость, усиленная дорогой, смертью хозяйки и давлением взрослых. Но ни одно из этих объяснений не отменяло того, что звук повторился ещё раз, дальше, глубже, за поворотом, и на этот раз к нему примешался едва различимый шорох ткани, мокрой или тяжёлой, задевающей пол.

Дверь одной из гостевых комнат открылась, и в коридор вышел Платон Сергеевич. Он был без пиджака, в тёмном свитере, с расстёгнутым воротом рубашки, но даже в этом домашнем, почти случайном виде сохранял ту внутреннюю служебную собранность, которая у некоторых людей не снимается вместе с верхней одеждой. Он посмотрел сначала на Евгению, потом на Таисию, потом в темноту коридора, откуда доносился звук, и не стал задавать лишних вопросов. Именно это, как ни странно, успокоило Евгению больше всего: он тоже слышал.

— Нина Степановна в комнате? — спросил он.

— Да, — ответила Евгения.

— Таисии лучше вернуться к ней.

— Я не пойду, — сказала Таисия.

Платон перевёл взгляд на девочку, не жёстко, но внимательно.

— Почему?

— Потому что она не к нам идёт. Если я уйду, вы подумаете, что всё закончилось.

Платон несколько секунд молчал. Внизу, где-то под лестницей, раздался приглушённый мужской голос, потом смех Германа, оборвавшийся слишком быстро, будто и в нижней части дома люди начали чувствовать, что ночь перестала быть обычной. Платон подошёл к окну, посмотрел на тёмное стекло, затем вернулся взглядом к коридору.

— Я посмотрю, — сказал он.

— Не надо, — повторила Таисия, и теперь в её голосе прозвучал страх. — Если пойдёте за ней, она обернётся.

Слова были детскими и одновременно слишком старыми, чтобы принадлежать только ей. Евгения хотела вмешаться, удержать Платона, но он уже сделал несколько шагов вперёд, осторожно, без демонстративной храбрости. Он двигался так, как двигаются люди, привыкшие входить в помещения, где может быть опасность: не быстро, не крадучись, без лишнего шума, но с полной готовностью остановиться или отступить. Евгения шла за ним на расстоянии, хотя понимала, что поступает неразумно; за ней, почти неслышно, двинулась Таисия.

У поворота коридора свет из бра почти не доставал до пола. Там начиналось другое крыло, более узкое, холодное, с дверями, закрытыми на старые замки, и воздух в нём пах не воском и не пылью жилых комнат, а камнем, сыростью, затхлой тканью и чем-то металлическим, как пахнут старые ключи, долго лежавшие в ящике. На полу, в полосе слабого света, темнели следы.

Они были маленькие, влажные, босые.

Евгения услышала собственное дыхание, слишком ровное, потому что она заставила его быть ровным. Платон присел, не касаясь следов, и несколько секунд смотрел на них так, словно именно эта конкретность была для него важнее всякой мистики. Следы начинались не от лестницы, не от окна, не от ближайшей двери. Они будто появлялись из самой темноты коридора, проходили через свет и дальше исчезали в закрытом крыле, где ни один человек, по словам Дарьи Фоминичны, не жил и куда никто вечером не ходил.

— Свежие, — сказал Платон.

— Вода? — спросила Евгения, хотя вопрос был почти бессмысленным.

Он поднял на неё глаза.

— Похоже.

Таисия смотрела не на следы, а дальше, в тьму. Лицо её побледнело ещё сильнее, но она не отступала.

— Она ищет не там, — прошептала девочка.

— Что ищет? — спросил Платон.

Таисия медленно подняла руку и коснулась стены, словно пыталась почувствовать что-то через холодные обои.

— Комнату. Но её закрыли не этой дверью.

В этот момент снизу донёсся резкий голос Нины Степановны:

— Тая? Ты где?

Таисия вздрогнула, и это простое, человеческое движение разрушило наваждение сильнее, чем любой свет. Через несколько секунд в коридоре появились Нина Степановна, Дарья Фоминична и Герман с телефоном в руке; за ними, чуть позже, поднялись Мирослава и Арсений Павлович. Дом будто сам собрал свидетелей, но сделал это слишком поздно: к тому времени влажные следы уже начали тускнеть, впитываясь в старые доски, и от их чёткой формы оставались только тёмные пятна, похожие на случайную сырость.

— Господи, да что вы тут устроили? — Нина Степановна бросилась к Таисии, схватила её за плечи и прижала к себе так резко, что девочка поморщилась. — Я на минуту отвернулась, а она уже по коридорам ходит. Вы взрослые люди или кто? Вы зачем её таскаете?

— Никто её не таскал, — сказал Платон.

— Ага, сама пошла, значит, потому что ей тут так спокойно. Тая, в комнату. Немедленно.

Таисия не спорила. Она позволила увести себя, но перед тем, как исчезнуть за дверью детской, обернулась к Евгении и посмотрела на неё так, будто просила не объяснять увиденное слишком быстро. Евгения едва заметно кивнула. Она не знала, что сможет сделать с этим обещанием, но уже понимала: если сейчас сказать «усталость», «нервы», «старый дом», она потеряет не только доверие девочки, но и какую-то очень важную возможность услышать то, что в этом доме раньше не слушали.

Герман, присевший у пятен на полу, тихо свистнул.

— Итак, господа, у нас есть босые мокрые следы, исчезающие в закрытом крыле, девочка, которая заранее знает, куда они ведут, и покойная хозяйка, собравшая всех нас именно в ночь, когда нотариус не смог добраться. Кто-нибудь ещё считает, что это юридическое мероприятие?

— Уберите телефон, — сказал Платон.

— Я ничего не снимаю.

— Тогда тем более уберите. Вы мешаете.

Герман поднял руки в примирительном жесте, но взгляд его блестел. Он был испуган, Евгения это видела, однако испуг не ослаблял его интереса, а делал его острее, почти хищнее. Для него страх был материалом, пока не становился личным.

Мирослава подошла к стене, возле которой стояла Таисия, и провела пальцами по обоям.

— Здесь есть шов, — сказала она.

Дарья Фоминична резко подняла голову.

— Никакого шва нет.

— Есть. Старый. Обои переклеивали поверх чего-то. Возможно, раньше здесь была дверь или ниша.

— Здесь всегда была стена.

— «Всегда» — самое ненадёжное слово в доме с поздними слоями, — тихо ответила Мирослава.

Арсений Павлович, стоявший чуть поодаль, выглядел почти спокойно, но Евгения заметила, что он держит правую руку в кармане и большим пальцем, вероятно, касается фамильного кольца. Его лицо, освещённое сбоку жёлтым светом, казалось старше, чем днём у протоки.

— Варвара Илларионовна не любила это крыло, — сказал он.

Дарья Фоминична посмотрела на него быстро и неприязненно.

— Варвара Илларионовна много чего не любила, Арсений Павлович.

— Особенно комнаты, которые помнили лишнее.

— Вам лучше не говорить о том, чего вы не знаете.

— А вам, Дарья Фоминична, лучше не делать вид, что вы не знаете больше всех нас.

Старая женщина побледнела, но не отступила. В её лице появилось выражение человека, который всю жизнь молчал не от глупости и не от трусости, а потому что молчание было поручением. Евгения подумала, что Варвара Илларионовна, умирая, оставила в этом доме не только завещание. Она оставила людей, связанных обещаниями, каждый из которых теперь должен был решить, что страшнее: нарушить волю мёртвой или продолжать исполнять её слишком точно.

— Ночью здесь ходить не надо, — сказала Дарья Фоминична наконец. — Никому.

— Почему? — спросил Платон.

— Потому что дом ночью не для гостей.

— А для кого?

Дарья Фоминична не ответила. Она повернулась и пошла к лестнице, и никто, даже Герман, не остановил её вопросом. Бывают уходы, после которых догонять человека неприлично, потому что очевидно: ещё одно слово — и он либо скажет слишком много, либо сломается.

Ночь после этого не стала спокойнее, но и не взорвалась событием. Дом будто снова закрылся, позволив каждому унести в свою комнату собственную версию услышанного. Евгения долго не могла уснуть в синей гостевой, где стены были обиты выцветшей тканью, а над кроватью висела акварель с изображением летнего сада, такого нежного и светлого, что он казался не воспоминанием о доме, а его тщательно изготовленным алиби. Она лежала, слушала редкие звуки: скрип балки, далёкое потрескивание печи, шаги где-то внизу, возможно Ферапонта Егоровича, осторожный шорох веток по стеклу. Несколько раз ей казалось, что за стеной кто-то тихо плачет, но она не могла понять, человек это, ветер или собственная память, вытаскивающая из глубины голос Марины Стекловой.

Под утро Евгения всё-таки задремала, и ей приснился кабинет в Москве, но вместо пациентского кресла напротив стояла маленькая детская кровать с белым покрывалом, а на столе лежал лист бумаги с одним словом, написанным детским почерком: «Вернулась». Она проснулась до рассвета с тяжёлым сердцем и сразу поняла, что больше не уснёт.