Таисия Зарецкая – Дом на Черной протоке (страница 2)
За стеной едва слышно застонала древесина. Дарья Фоминична вздрогнула, но Варвара Илларионовна не шелохнулась; она знала все звуки дома и умела отличать обычное старческое поскрипывание полов от тех редких, почти незаметных перемен, когда усадьба будто переставала быть архитектурой и становилась телом. Внизу, в парадной анфиладе, где уже много лет не принимали гостей, что-то тихо щёлкнуло. Потом ещё раз, дальше, как если бы невидимая рука проверяла запоры одну за другой.
— Это ветер, — сказала Дарья Фоминична, но сказала слишком быстро.
— Нет, — ответила Варвара Илларионовна. — Это дом проверяет, все ли мы на местах.
Старуха у кресла зажмурилась на мгновение, потому что такие слова не хотелось слышать из уст умирающей хозяйки, особенно в ночь, когда стены казались ближе, чем обычно, и даже зелёный круг света от лампы не разгонял тьму, а только делал её более терпеливой.
На туалетном столике напротив кровати стояло большое овальное зеркало в тяжёлой бронзовой раме. Днём Дарья Фоминична по привычке закрыла его тёмной шалью, как закрывали все зеркала в доме с тех пор, как Варвара Илларионовна окончательно слегла, но ткань сползла с одного края, и теперь в узкой открытой полосе отражалась часть комнаты: край кровати, зелёный свет, белая сухая рука хозяйки и тёмный провал окна за её плечом. Отражение выглядело не вполне верным, будто зеркало сохраняло небольшое запоздание, как старый человек, который слышит вопрос, но отвечает на тот, что был задан давно.
Варвара Илларионовна заметила это и вдруг напряглась.
— Закрой, — сказала она.
Дарья Фоминична послушно поднялась, подошла к столику и поправила шаль, но в ту самую секунду, когда её пальцы коснулись ткани, по стеклу изнутри прошла тонкая белая трещина. Она возникла не от удара, не от нажима, не от холода, потому что в комнате было тепло; она просто появилась, как появляется морщина на лице человека, который слишком долго сдерживал одно и то же выражение. Затем от первой трещины потянулась вторая, третья, и через мгновение по зеркалу расползлась едва заметная сетка, похожая на лёд, который схватывает воду не сверху, а из глубины.
Дарья Фоминична отдёрнула руку и прижала её к груди.
— Господи помилуй.
Варвара Илларионовна закрыла глаза. На её лице не было удивления. Скорее облегчение, страшное именно тем, что оно было ожидаемым.
— Началось, — прошептала она.
И тогда из коридора донёсся звук, от которого Дарья Фоминична почувствовала, как холод пробрался под кофту, под кожу, в самую сердцевину старых костей. Это были шаги. Медленные, влажные, почти осторожные, словно кто-то шёл босиком по тёмному паркету, оставляя после себя не эхо, а лёгкое липкое прикосновение воды. Шаги двигались не к спальне, как можно было бы ожидать, а мимо неё, дальше, к лестнице, к портретной галерее, к детскому крылу, давно закрытому после последнего ремонта, который так и не был закончен, потому что рабочие отказались оставаться в доме ночевать.
Дарья Фоминична, забыв о возрасте, бросилась к двери, распахнула её и выглянула в коридор. Там никого не было. Только на тёмных досках пола блестели следы босых ног, маленьких или женских, и каждый след был влажным, чёрным по краям, будто вода, принесённая в дом, была не снегом, не талой протокой, а чем-то более старым, пролежавшим в темноте много лет. Следы тянулись от лестницы вниз, хотя никто не мог войти в дом незамеченным: парадные двери были заперты, чёрный ход засовом закрыт изнутри, а окна первого этажа давно затянул морозный узор.
— Не ходи за ней, — сказала Варвара Илларионовна из комнаты, и голос её, ставший неожиданно твёрдым, заставил Дарью Фоминичну остановиться. — Никогда не ходи за ней, если она сама не обернулась.
— Да кто она-то? — в отчаянии спросила Дарья Фоминична, всё ещё глядя на мокрые следы, которые уже начинали темнеть, впитываясь в старый пол. — Матушка, кто?
Но Варвара Илларионовна молчала слишком долго, и когда Дарья Фоминична вернулась к кровати, она увидела, что хозяйка смотрит уже не в окно и не на зеркало, а куда-то в пустоту перед собой, как смотрят люди, перед которыми в последнюю минуту открывается не будущее и не прошлое, а нечто гораздо более мучительное — настоящий смысл собственной жизни, увиденный слишком поздно.
— Её звали Агафья, — сказала она наконец. — Но в нашем доме её имя вычеркнули так аккуратно, что потом все решили, будто его никогда не было.
Дарья Фоминична знала это имя. Не знала истории, не знала лица, не знала, кем Агафья приходилась дому и почему память о ней жила не в портретах, не в письмах, не в церковных книгах, а в шёпоте, которым старые женщины на кухне обрывали разговор, когда в комнату входил кто-нибудь из господ. Но имя она знала, и оттого, что Варвара Илларионовна произнесла его вслух, в спальне словно сдвинулось что-то невидимое. Лампа мигнула. В растрескавшемся зеркале под шалью тихо хрустнуло стекло, будто трещины продолжали расти в темноте.
— Вы мне скажите, что делать, — прошептала Дарья Фоминична, и в её голосе теперь была не прислуга, не старая женщина при умирающей, а ребёнок, который остался один в доме, где взрослые слишком долго лгали друг другу.
Варвара Илларионовна с трудом повернула руку. Пальцы у неё были скрючены, но она всё ещё сжимала что-то в кулаке. Дарья Фоминична наклонилась и осторожно разжала её ладонь. На сухой коже лежал клочок белой ткани, старой, почти истлевшей по краям, с бурым потемнением, которое не отстиралось бы уже никакой водой. Ткань была холодной, как будто её только что достали из снега или из глубокой сырости подвала.
— Положишь это в конверт, — сказала Варвара Илларионовна. — Не в тот, что у нотариуса. В другой. Для Евгении Аркадьевны.
— Для кого?
— Лихачёвой. Она врач. Ей легче будет сначала не поверить.
Старуха почти улыбнулась, и в этой слабой, болезненной улыбке мелькнула прежняя Варвара Илларионовна — женщина, которая привыкла рассчитывать людей, их слабости, их страхи и даже их добродетели с точностью шахматиста, много лет играющего не ради победы, а ради отсрочки неизбежного поражения.
— А девочке? — спросила Дарья Фоминична. — Ей что?
Варвара Илларионовна закрыла глаза, и по её лицу прошла тень боли, уже не телесной, а той, что приходит к человеку, когда он понимает: некоторые долги невозможно вернуть лично, можно только передать другому право потребовать расплаты.
— Ей — дом, — сказала она. — И правда, если выдержит. Только не сразу. Сначала они все должны приехать.
— Кто все?
— Те, кто считает, что кровь — это право. Те, кто забыл, что кровь бывает и виной.
Дарья Фоминична не поняла всего смысла этих слов, но поняла достаточно, чтобы не спрашивать дальше. Она прожила при Вельяминовых-Заболотских почти шестьдесят лет и знала: в старых семьях самые страшные вещи редко называют прямо, их обставляют так, будто речь идёт о наследстве, приличиях, документах, фамильной чести, хотя на самом деле где-то под этими словами всегда лежит человек, которого однажды решили не считать человеком.
Снизу донёсся новый звук, на этот раз резче: будто тяжёлая дверь медленно открылась и ударилась о стену. Дарья Фоминична подняла голову. В доме после этого стало не громче, а, наоборот, так тихо, что она услышала, как у Варвары Илларионовны сбивается дыхание.
— Парадная, — прошептала она. — Я же заперла…
— Теперь нет, — сказала Варвара Илларионовна.
Дарья Фоминична хотела возразить, сказать, что не может быть, что засов тяжёлый, что ключ у неё в кармане, что ни один живой человек не откроет эту дверь снаружи, но всё это были слова для дневного времени, для кухни, для разговоров с почтальоном и фельдшером. Ночью, в старом доме, где умирающая хозяйка сжимала в ладони кусок чужого платья, а зеркала трескались изнутри, такие слова становились беспомощными и почти неприличными.
Варвара Илларионовна вдруг потянулась к ней, и Дарья Фоминична наклонилась так низко, что почувствовала сухой горячий запах болезни, лекарств, старого льна и лаванды, которой когда-то перекладывали бельё в шкафах.
— Не бойся мёртвых, — сказала Варвара Илларионовна едва слышно. — Мёртвые хотя бы уже не притворяются.
Эти слова оказались последними, сказанными ясно. После них дыхание старухи стало прерывистым, лицо заострилось ещё сильнее, будто смерть, подойдя наконец вплотную, начала стирать с него всё лишнее, оставляя только главную линию характера. Дарья Фоминична держала её руку и шептала молитву, путаясь, сбиваясь, возвращаясь к началу, потому что страх мешал памяти, а память в эту ночь и без того была полна чужих имён.
Когда всё закончилось, не случилось ничего такого, что в обычном рассказе назвали бы чудом или ужасом. Лампа не погасла. Стены не дрогнули. За окном не возникло лицо. Варвара Илларионовна просто перестала дышать, и в комнате воцарилась та особенная пустота, которая остаётся после смерти человека, слишком долго удерживавшего вокруг себя волю, порядок и тайну. Дарья Фоминична сидела ещё несколько минут, не двигаясь, потому что не могла заставить себя отпустить руку хозяйки, хотя эта рука уже начинала быстро остывать.
Потом она всё-таки поднялась, накрыла лицо Варвары Илларионовны простынёй, аккуратно, почти нежно, как накрывают лицо не госпожи, а последнего свидетеля. Она хотела выйти за фельдшером, за Ферапонтом Егоровичем, за кем угодно из живых, кто мог бы подтвердить, что смерть произошла, что теперь надо звонить, писать, оформлять, открывать шкаф с документами, доставать траурное платье и делать всё, что полагается делать, когда мир ещё продолжает притворяться управляемым.