Сьюзен Хилл – Туман в зеркале (страница 20)
Из своих окон я смотрел на полузамерзшую реку, на кэбы и сражающихся с холодом прохожих, и мой огонь не давал тепла. И зима, и белизна почти утратили для меня очарование. Казалось, везде, куда бы я ни посмотрел, я видел только холод и бездомных, чуть ли не умирающих с голоду бедолаг, которые жались по углам, дрожащие и оборванные, словно безжалостная стихия отыскала их, подхватила и выбросила валяться грудой на берегу, как обломки кораблекрушения при отливе. И я более чем когда-либо с момента приезда в город был чуток к этой темной стороне Лондона.
Но я не проводил много времени, рассматривая все это, и не просиживал часами у окна, наслаждаясь, как бывало раньше, жизнью реки.
Я, не распаковывая, швырнул сумку на кровать, скинул пальто и, кое-как разведя огонь, вытащил старый кожаный баул из коридора, где он стоял. И принялся возиться с жесткими зажимами и замками, к которым двадцать лет никто не прикасался.
Остаток дня и половину ночи я был глух и слеп для всего, кроме содержимого баула, и когда наконец, с покрасневшими глазами и разламывающейся спиной, был вынужден прерваться и, шатаясь, добрести до кровати, я заснул — все еще полуодетым, — оставив кипы книг и предавшись сновидениям, а затем, пробудившись с рассветом, продолжил поиски.
Долгое время я не находил решительно ничего, хотя открывал и просматривал каждую книгу, разрывал каждый конверт, читал каждое письмо. Прошлое, моя жизнь, когда я был мальчиком и юношей, когда я взрослел, окруженный заботой моего опекуна в Африке, — все это было выложено на полу, пока я распаковывал баул, но на время я отложил воспоминания. Быть может, позже я еще вернусь к ним, чтобы увидеть, услышать и прожить вновь это безмятежное и счастливое время. Но не сейчас, сейчас я был одержим желанием найти что-нибудь, что проведет меня через другую дверь, в иную и полностью забытую жизнь.
Время от времени я делал паузу, чтобы пройтись по комнате; как-то даже сходил в кофейню, где сидел ошеломленный и совершенно измученный, едва замечая, что я ел и пил. Я подбросил уголь в угасающий огонь и в конечном счете мне даже удалось разжечь вполне приличное пламя. Небо за окнами сделалось огненно-оранжевым, день подходил к концу, потом стемнело, и поверхность реки стала словно бы дымиться от мороза.
В доме на нижних этажах было абсолютно пусто и тихо, и когда я приехал сюда, лестница тонула в темноте. Появившийся откуда-то Тридголд приветствовал мое возвращение хмурым бурчанием и поспешно ретировался в свое тайное логово.
Однажды тишину нарушил истошный трезвон пожарной кареты, я увидел вспышки пламени, вырывающиеся из дома дальше по дороге, и услышал отдаленные крики. Я засветил лампы. И снова все стихло, так, словно мир за моими окнами сковало морозом, и он замер в неподвижном молчании.
Я не нашел ни писем, ни каких-либо документов, так или иначе связанных со мной, не было даже свидетельства о рождении — которое наверняка же должно было быть оформлено, — вообще ничего, относящегося ко всему моему существованию. Если какие-то бумаги и были, то их, должно быть, уничтожили.
В голове не было никаких мыслей, я испытывал только разочарование и усталость. Получается, что у меня вообще нет материального тела, и я реально не существую в этом мире, словно бесплотный дух.
И вот тут я наткнулся на молитвенник.
Этот была маленькая книжица в мягком черном переплете с тончайшими страницами. Я листал его, встряхивал — я поступал так со всеми книгами, на случай, если какой-нибудь листочек бумаги заложен между страницами. Ничего не выпало. Но когда я закрыл молитвенник, мне на глаза попались строчки, написанные на внутренней стороне обложки. Поскольку свет туда не проникал, темные чернила нисколько не выцвели, и надпись была вполне различима:
Я уставился на этот аккуратный старомодный почерк, я смотрел и смотрел так, словно хотел прожечь взглядом бумагу, на которой написаны эти слова. И вот, пока я так смотрел, внутри меня что-то откликнулось, но еще неуловимо, мне не удалось это ухватить — имя, место, время, личность, голос — что? Что? Я чуть не разрыдался от разочарования, от этого знания незнания. Я чувствовал себя, как человек, который вслепую бежит по извилистым туннелям, то и дело теряя верное направление, простирая перед собой руки, чтобы схватить и удержать то, что где-то там, впереди. Встряхнуть, заставить расстаться со своей тайной.
Старая Нэн. Старая Нэн.
Я рухнул на стул и так и остался сидеть, пока огонь догорал, а мой мозг неистово обшаривал все закоулки памяти.
Старая Нэн.
Вот оно! Да, вот сейчас… вот… Нет. Некий намек, и еще еле уловимый запах коснулся моих ноздрей. И опять ничего.
Старая Нэн.
Но кое-что я выяснил.
Джордж Паллентайр Монмут из Киттискар-Холла, Киттискар.
Я доказал, что он со мной связан.
В ту ночь я спал на стуле подле умирающего огня и проснулся ранним утром смертельно продрогший, а голова болела так, что, чуть пошевелившись, я вскрикнул от боли, а когда поднялся на ноги, почувствовал головокружение. Вокруг меня грудами валялось содержимое баула — книги, бумаги, полуоткрытые пакеты с разными вещами. Но меня интересовала только одна книга, которую я так и не выпустил из рук всю ночь.
10
На следующее утро я получил письмо от леди Куинсбридж. Она напоминала о моем обещании провести с ними Рождество и о том, что, если меня это устроит, меня будут встречать с трехчасового поезда в Хисли, в субботу, в Сочельник.
Судя по тем впечатлениям, которые у меня от нее остались, и учитывая обратный адрес и стиль приглашения, я предположил, что дом наверняка огромный, и планируется званый прием, а потому мне понадобится подходящая к случаю одежда. Следующие пару дней я был слишком занят, чтобы делать еще что-нибудь — даже если бы я знал что именно — касательно подтверждения информации, которую я обнаружил в молитвеннике.
Я отправился в скромные — не на Пиккадилли — магазины для джентльменов и приобрел вечерний костюм, смокинг, новое теплое пальто и еще всякую всячину из необходимого: приличный домашний халат и тапочки, рубашки и ботинки. Я бы даже получил удовольствие, делая покупки, если бы не испытывал усталость и некоторое недомогание, сопровождающееся неопределенными болями в конечностях и головной болью, — впрочем, я старался насколько мог не обращать на это внимания.
Перед самым Сочельником наступила оттепель, и улицы и дороги превратились в реки черной бурлящей воды. Небо было хмурым, воздух грязным, весь день солнечный свет едва пробивался сквозь тучи. Но я вышел прогуляться среди прилавков рынка Ковент-Гарден и наслаждался картинами и запахами, свежими, сложенными штабелями рождественскими елками, грудами резко пахнущего остролиста, болтающимися у входа в лавки рядами индеек и каплунов — я смотрел, как их снимали мальчишки в фартуках, орудуя деревянными баграми с крюками.
Я вспомнил, что прошлое Рождество провел в отдаленной горной деревушке на Тибете, попивая чай с прогорклым маслом и слушая песнопения буддийских монахов и перезвон тысяч колокольчиков в разреженном, чистом воздухе. Это было настолько не похоже на хмурую слякоть Лондона и приближающийся праздник Рождества, насколько вообще возможно, это был другой мир, и в его реальность верилось с трудом, словно мне это все приснилось.
Когда я вернулся в тот вечер на Прикеттс-Грин, чтобы упаковать вещи, я все еще чувствовал какую-то подавленность, и подумал, что вполне мог подхватить простуду, но, приняв порошки с толикой горячего рома, я хорошо выспался и утром — темным, сырым и ленивым — решил, что мне удалось справиться с недомоганием.
Я тепло оделся, запер комнаты (Тридголду я оставил записку — он, как всегда, был невидим) и вызвал кэб, который должен был доставить меня на вокзал Ватерлоо. Уже в самую последнюю минуту я засунул в карман маленький черный молитвенник.
Это было удручающее путешествие, поезд был переполнен, и попутчики меня раздражали. Я ушел в себя и так и сидел, сгорбившись в своем углу, снова и снова прокручивая в мозгу надпись в молитвеннике, пытаясь ухватить и выявить намеки на что-то — что-то такое, что я знаю и что распахнет мне дверь в прошлое. Но и на сей раз я преуспел не более, чем раньше, и уже даже почти жалел, что вообще нашел эту книжицу — ведь, не найди я ее, меня ничего не манило бы попусту и не мучило.
Я понимал, что Конрад Вейн вместе со всем, что мне удалось о нем выяснить, уже не интересует меня — более того, мне претила отныне даже самая мысль о нем. Мое отношение к нему полностью изменилось. Сейчас все мои мысли занимал этот мальчик, Джордж Эдвард Паллентайр Монмут.
Поезд громыхал, и мои мозги, казалось, громыхают с ним. Я пребывал в полуоглушенном, полусонном состоянии, и очнулся, только когда поезд тронулся, потому что в вагоне сделалось вдруг очень душно, и я вынужден был снять пальто и пиджак, хотя соседи по купе и смотрели на меня с недоумением.
Ландшафт за окном поезда был унылым и скучным, хлестал дождь, печальные овцы бродили, понурив головы, по полузатопленным полям. Впервые со своего приезда я затосковал по теплу тропиков, по голубым небесам и красочным цветам, по яркому сиянию солнца и по гигантским открытым пространствам, простирающимся во все стороны. Я почувствовал себя стесненным и подавленным, здесь у меня не было никакой цели, мне недоставало друзей, и у всех, кого я видел вокруг, были замкнутые, тоскливые, скучные лица.