Святослав Сахарнов – Лошадь над городом (страница 56)
— Великий хан приказал быть в столице московитов до конца лета, а потом плыть назад. До зимних ветров надо пройти Дербент. Считайте сами, когда вернемся.
— Пусть сбудется все предначертанное... Говори ты.
— Товары, которые мы взяли на бус, надобно разделить. Получив подарки, московские мурзы...
— Их называют боярами.
— Бояре будут обещать исхлопотать нам разрешение на торговлю, а вместо этого будут ждать еще подарков. Так повелось при всех дворах, и пока им не покажется, что все лучшее уже перешло в их руки, разрешения не будет.
— Так повелось. Хуб! Разделите товары и две трети спрячьте.
— Когда мы поставим на базарах палатки, нужны будут люди в охрану.
— Палатки ставить вместе. Людей я дам. Кончая торговлю, преподнесите боярам, которые содействовали вам, еще подарки. Если все пойдет хорошо, будете торговать и следующее лето.
Сказав, посол втянул тонкими ноздрями воздух, удивленно открыл широко глаза. Вместо тонкого самшитового запаха в шатер проник черный горчащий дымок. Купцы переглянулись.
Посол хлопнул в ладоши, полог приоткрылся, и в шатер заглянул воин.
— Степь горит, о благородный! — доложил, не дожидаясь вопроса.
Через откинутый полог в шатер вошел смрад. Посол откинул полу расшитого золотом халата, легко вскочил на ноги, выбежал из шатра. Бус стоял весь окутанный клубами дыма.
— Степь москали подожгли, — негромко произнес кто-то позади. Посол обернулся как раз вовремя, чтобы увидеть, как округляются в испуге глаза говорившего. Через борт на бус лез, хватаясь руками за расписной ковер, держа в зубах саблю, человек в овчинной, заломленной набок шапке, в красном кафтане — ворот расстегнут, рубаха у горла порвана.
Рвануло брошенный на палубу парус ветром, разошелся дым — около буса казацкий челн. В нем неверных что саранчи. Руки с пистолетами, саблями подняты, рты раззявлены в крике.
— Не-чай!
— Не-ечай!
Как змеи лезут казаки через борт на палубу буса.
Крякнув, развалил надвое спящего перса саблей первый казак.
— Сарынь, на взлет!
Второй выхватил из-за пояса пистолет, не целясь грохнул в посла, жикнула, пронеслась над самым ухом пуля. Посол пронзительно завизжал. На палубе уже кипела схватка. Рубятся саблями, горько крикнул кто-то: по самую рукоять ушел в казацкую спину гилянский кинжал.
— Во имя бога милостивого и милосердного!
— Ге-гей! Не-ча-а-ай! Шевели бердышом!
Кинулись купцы в трюм, где товары спрятаны, одного на бегу топором огрел здоровенный казачище, всю кожу с головы вместе с волосами и шапкою снес, второй совсем было достиг люка, ноги в него опустил, шальная пищальная пуля ударила в висок, взмахнул руками купец, брызнули кости пополам с жидким мозгом, провалился в трюм. Залита палуба кровью, грудой лежат на ней тела порубленных, побитых из пищалей. Кинулся посол, уже прыгают за борт ханские воины, у самого борта хотел его перехватить, вцепился в полу казак, рванулся посол, хрястнул халат, слетел с плеч. Перевалился через борт, внизу желтая дымная вода, плывут по ней шапки, тряпки, кровь, отпустил руки, с плеском упал в воду. Вынырнул, только руки развел, хотел сбросить рубашку, о шароварах и сапогах подумал, увидел — наклоняется через борт рыжий казак, двумя руками пистолет перед собой выставил, целит прямо в лицо. Вспух, раздался во все стороны черный кружок пистолетного дула, закрыл для посла весь мир...
Сунул рыжий Тимоха дымящийся пистолет за пояс, обернулся — на бусе все кончено, уже кто-то из трюма на палубу тюки выкидывает. Складывай, сарынь, крылья, считай улов, — не каждый раз такая удача!
Черна, непроглядна степная ночь. Редко брешут собаки, разбойничьим ножом блещет в черном небе месяц, закрыты на окнах все ставни, заложены на ночь запоры. Нет казаков в станице: кто под Азовом, кто под гилянский берег ушел. Детский плач в ночи. Помолчи, помолчи, дитятко: топают чьи-то сапоги, пылят, ходят от хаты к хате. Плывут в воздухе топорики бердышей. Замерла станица: кого ищут? В Тимофеевом курене и дверь и ставни настежь, какая доска не поддавалась, сорвали ее, швырнули в пыль под окно. На столе все та же свеча. Тихо в хате, колышется, все ниже опускается к столу огонь, плавают по стенам тени, корчатся, заламывают руки. Вернулись стрельцы, снова пошарили по углам, заглянули под лежанку: «От чертова жинка! Где змеиный корень? Где семя? Головы воевода снимет, коли не найдем!..» Загремели сапогами, пошли к выходу, В сенях споткнулся один, грохнул бердышом по полу. А что это? Словно бы пискнул кто-то внизу. Остановился стрелец. Тиха, тиха ночь. Уходят его дружки, слышно, шевельнулись ворота, запело железо в петлях. Стоит стрелец в сенях, голову наклонил, ухо к полу... И точно — кто-то пищит! Пискнет, подавится, снова всхлипнет... Выскочил из хаты.
— Робят-аа, вяртай! Учуял я, здесь она.
— Куда вяртать, третьего разу без толку приходим.
— Вяртай говорю!
В сени вошли с громом. Кто-то ударил кресалом, загорелся трут, занялась огнем лучина.
— Под ноги гляди!
Под ногами доски. Лежат, качаются.
— Поднимай!
Один сунул топорик, второй обухом бердыша ударил, подскочила, со скрипом отошла доска, отвалили вторую. Внизу под пол лесенка.
Нагнулся, задрал полу кафтана, полез в подполье, а ним второй, с лучиной. Черно в подполье, сыро, на крюке вепря нога в соли, как в снегу, две косы лука, рыба сушеная поленьями в одном углу сложена, во втором углу — куча тряпок. Ткнул в нее бердышом стрелец — развалилась куча. Завозилось что-то живое, заплакало тонко, в голос.
— Ништо — они! Я же сказал — скулит по-щенячьи. Кто-ось?
— Волоки их наверх!
Белое плавает в воздухе лицо. Баба, на руках два узелочка — два дитя. Третий рядом на полу, к ноге прижался, волчонком зубы оскалил.
— Волоки!
— Рви от неё детенышей!
— Звери! Не дамся, не пущу!.. Аа-аа-ааа!
Тонкий, как у лисицы в капкане, лающий женский крик: кха-аа-а!..
Выволокли из-под пола за волосья, палками от бердышей подсаживали. Здорова-а! С такой бы ночь...
Всех четверых во двор выбросили.
— Куда ж вы меня от них? Ох, лихо мне! Ванюша! Детки мои!
— Мешки где?
— Оба тут.
— Один ей на голову.
— Кровинка моя!
Взметнулся под черное небо тонкий бабий крик, захлебнулся. Хрип, возня. Что творят с бабой? Куда волокут? Даже собаки замолчали. Только месяц блещет. Звезды как слезы — одна упала, вторая. Под конец еще, много — снопом брызнули, погасли.
— Дави щенят. Клади их в мешок... За палец, волчонок, укусил. Ты та-ак!..
Снова захрипело.
— Мешок волоки назад в подполье.
— Досками закладай.
И снова шевельнулись ворота, запело железо. Один за другим промелькнули у плетня. Поплыл мимо стены, мимо черного, как выбитый глаз, окна, сверкая, топор. Чист, не льется с него кровь: все сделали, как воевода велел. Может, поставит, как обещал, бочку вина, может, шапкой одарит. Государево дело справили — разбойничий корень извели.
Страшно молчит станица, в мертвом курене на столе свеча. Оплыла, упал фитилек. Лег на жирную, салом пропитанную доску, в лужицу восковую змейкой лег. Легким синим ручейком покатился. Вот-вот пламенем займется курень.
— Гори-и-ит!
Крепко — ох и крепко! — гуляла атаманская вольница. На палубе струга стол, на столе пиво, мед, кувшины с ренским вином, в глиняных кувшинах брага. Навалом на блюдах чебак, в масле жаренный, шаломайка, потрошеные, на вертеле жаренные гуси, посреди стола на железном противне кабанья нога. Брали казаки мясо руками, рвали, кусками толкали в рот, по усам текла медовуха, красными ручьями: катилось по столу из опрокинутых кубков вино.
— Славно, робяты! Спасибо послу — ево угощение. Не запас бы, чем пировали!
— Песню надоть теперь.
— Домры нет.
— Без домры давай. Чем река да вино не музыка?
Вразнобой, с криками, поднялась, потянулась над рекой песня. Сидят кто на лавке, кто прямо на палубе, раскинув ноги, сбросив кафтаны, выпустив рубахи, зипуны. Тянут казаки заунывно, жалостливо. Далеко Дон, далеко хата, матка, женка с мальцами...
На берегу пыль завилась дымком, поднялась над бугром, вот и темная птица покатилась по склону. Не птица — конь, на коне всадник, черный жупан, шапка рыжая, в поднятой руке плетка. У самой воды осадил коня, слез на песок, загребая носками сапог воду, доел до сходни, поднялся на струг.
— Атаману, всей честной компании от вольного Дону!
Сел, выпил чашу, потное пыльное лицо рукавом обтер.