реклама
Бургер менюБургер меню

Святослав Сахарнов – Лошадь над городом (страница 54)

18

При мысли об ошибке сотрудника прошиб пот, но тут же в голове у него прояснилось и вспомнилась проклятая рыба. Целакант. Рыба, которую считали вымершей сто миллионов лет тому назад. И вдруг ее ловят на удочку в Мозамбикском проливе, что рядом с Мадагаскаром. Скептики в дураках. Возможно, на Мадагаскаре кого-то даже за это сняли... Не могли не снять. Да, да, надо что-то предпринимать...

И, присев за стол, он быстро набросал телеграмму:

«Паратов, Институт движения.

Просим прислать Посошанск для изучения на месте вопроса одного-двух специалистов». Подумав, добавил сверху «Срочно».

ВЕЧНЫЙ — бесконечный, сохраняющийся на многие годы, не перестающий существовать. Вечные льды, вечные ссоры, вечное перо.

ДВИЖЕНИЕ — способ существования материи. Душевное движение, движение сердца, правила уличного движения.

ВЕЧНЫЙ ДВИГАТЕЛЬ — (лат. perpetruum mobile) машина воображаемая, непрерывно действующая.

Всю жизнь я прожил на севере, большей частью в этом великолепном каменном городе, но мысль о жарких сухих равнинных краях, где воздух дрожит как стекло, а до горизонта нет ни одного здания, всегда, как желание, преследовала меня. Осенним днем, торопливо пробежав от троллейбуса до парадной двери, за которой на четвертом этаже в полутемном коридоре ютится мой кабинетик в одно окно с видом на реку, я усаживался каждый раз за свой стол, тер озябшие руки и завидовал Степану, у которого осень всегда сухая и теплая, пригородные сады еще не побиты заморозками, стоят зеленые. Среди веток, среди яблоневых и абрикосовых стволов нет-нет да мелькнет красное неснятое яблоко, или, наклонив голову, увидишь на земле у корней сморщенный, почерневший, высохший, крепкий, как камень, плод каштана. В ветках сквозит синее небо, через забор течет разбитый на струи ветер, текут запахи перестоявших, сохнущих трав.

ТИМЬЯН — или чабрец, полукустарник, губоцветный, сильный эфирный запах.

ТИПЧАК — трава, нитевидные листочки, главный строитель дерна степной целины.

На самой вершине сухой ветлы выбрала пара орланов место для гнезда, в развилку уложили сушняк — издалека, из растущих в пойме реки ив да осокорей натаскали палок, получился помост, на него навалили веток помельче. Росло гнездо, щетинилось во все стороны сухими мертвыми тычками, не было еще и закончено, а в дырах между ветками уже поселились воробьи. Снег не сошел, не отшумели по оврагам ручьи, не успел беляк сменить шубу на рыжую, только потянули над степью черные треугольники гусей, а в гнезде на жесткой подстилке уже появились два блестящих яйца. С первым сполохом солнца вылезал на край гнезда орлан, переваливался через край, падал вниз. Тяжело взмахнув, поднимался широкими кругами, неподвижно развернув крылья, забирался все выше. Поджаты голые, неоперенные ноги, чуть наклонена удлиненная голова с мощным тяжелым клювом. Кружит огромная птица, зорко высматривает под собой — нет ли поживы. Не побрезгует ни падалью, ни бродячей собакой, ни мелкой крысой. А случится заметить внизу рыжий комочек — катится по склону холма лиса или скачет ополоумевший заяц, — сложит коричневые длинные крылья, камнем упадет вниз. У самой земли развернутся два огромных крылища, ветром опрокинет рыжего зверька, тяжелые острые когти рывком вырвут бок, хлынет алая кровь на землю, на примятую траву, задрожит и замрет жертва. А иной раз долетит орлан и до реки, опишет круг-другой, увидит под блестящей поверхностью синий тупоголовый силуэт (жирует чебак или лещ), снова камнем вниз, снова ударят тяжелые лапы, загребут воздух крылья, и начнет подниматься над водой птица, унося в когтях серебристую вздрагивающую рыбину. Кружит, кружит над степью орлан, высматривает поживу, а в гнезде неподвижно, как слепленная из густой коричневой глины, замерла самка. Чуть шевельнет белым коротким, почти закрытым крыльями хвостом: почудилось ей или, верно, стукнуло что-то в яйце? Нет, еще рано... На востоке, в той стороне, где река, медленно с самого утра растет белое с синей наковальней облако. И грозам быть еще рано... Степь пересекает желтая извилистая нитка — дорога. Показались на ней черные точки, растянулись цепочкой, задымила, вытянулась по ветру рыжая, как шерсть у летнего зайца, пыль. Едут, торопятся куда-то люди, поблескивает железо — топоры, ружья да сабли. Ни зимой ни летом не спокойна степь...

Выйдя из приреченской слободы, дорога разделялась на две: одна пыльной рыжей змеей уползала в глубь равнины, где за спутанными ветрами травами, за дубовыми лесами лежала далекая Москва, вторая, круто повернув и спустившись в лог, следовала его извивами к тоже не близкому Дону.

Кабак стоял у развилки дорог. Дощатая, почерневшая, на скрипучих кованых петлях дверь его все время приоткрывалась, и тогда изнутри на чистый, пахнущий разнотравьем воздух вырывались пьяные голоса, водочный тяжелый дух, запах человеческого пота и старой грязи.

За вкопанным в земляной пол столом на лавках сидела слободская рвань да путники, забредшие сюда на часок перекусить, выпить, затуманить голову, и без того тяжелую от многодневного томительного пешего движения.

В глубине кабака за стойкой стоял целовальник. Стоит, зорко присматривается к питухам: не наладился ли кто уйти скрытно, не заплатив. На двух бочках у стены (за ними дверь в прируб, в прирубе беленая, большая, под потолок, печь — черное закопченное устье) сидели и, сблизив головы, разговаривали вполголоса двое — мужик, по одежде казак, на плечах потертый, когда-то богатый кунтуш, от меха остались одни клочья, на коленях снятая запояска, за ней не то пистолет, не то нож, волос рыжий, спутанный, пал на глаза, глаза зеленые, волчьи, — и баба, молодая, в зеленом из камки сарафане, на плечах душегрейка, на голове волосник, платок опущен на плечи. Лицо у бабы не мятое, не испитое, чистое, глаза опущены, по кабакам ходить, видно, привычки нет. У мужика на коленях косушка, держит одной рукой, вторую руку поднял, шевелит, водит ею перед бабой, что-то втолковывает.

В кабаке от гомона слова едва разобрать:

— Водка у тебя, целовальник, с зельем табашным — башку ломит. В постелю бы...

— На соль-то цена — на базар придешь, ахни! Как жить-то дале?

— Злобится народ... Молчу, молчу, не тычь кулаком. На роток замок, сам знаю. Косушку бы еще?

— Што в город волокешь-то?

— Пустой. Самому надо кой-што прикупить, — это сказал дородный, чисто одетый мужик.

«Ага, с деньгой!»— сразу смекнул целовальник.

Мужик с бабой головы совсем сблизили. Богатый кунтуш целовальнику покоя не дает. Не вор ли? Человека убил, снял, теперь по кабакам таскает.

Дверь распахнулась, и в кабак ввалился юродивый: на голом теле рубаха из пестрых лоскутов, на ногах до колена кровь сухая, с грязью. Посреди кабака стал, ноги расставил, руки в стороны развел, дурно выкрикнул: «Аа-аа-а!» Что хотел сказать? Понимай кто может. Тут же руки свернул, голову смиренно на грудь положил и боком, боком к стене в прируб, около бочек, на которых рыжий мужик с бабой. Остановился рядом, ноги подвернул, сел.

Мужик осмотрел его, промолчал. Баба спросила:

— Далек ли путь, блаженненький?

Не ответил. Баба развернула узелок (из-под себя вытащила), достала кусок хлеба.

— Тебе.

Так же молча взял.

Когда и мужик заговорил, целовальник ухо снова повернул: о чем это они?

— Издалека притек?

Юродивый только рукой махнул на север. Вокруг них уже стал собираться народ.

— Ишь как яст. И тела в ем почти нет, а душа все равно просит.

Дородный, чистый мужик нравоучительно:

— Кто яст с молчанием, благодарением, к тому ангелы, аки пчелы, слетятся, станут за плечами. А кто со скоком, со скаредными речами — отыдут ангелы божьи.

— Грамотен ты!

— Малость учился... В Москве, бают, гонение на них, блаженных, началось. Говорят: малоумные, а потом их видят все целоумными. Во церквах во время пения одна помеха... Эй, шпынь, что вскорости со мной будет? Задумал я дело одно, двор расстроить, сыну невестку взять. На базар вот иду.

Юродивый услыхал, повернул бледное грязное лицо, кривая усмешка побежала по губам, повернулся к говорившему, сложил на груди руки.

— Чего это он?

— Мертвеца никак изобразил.

— Тьфу! — дородный мужик перекрестился, отошел.

А около юродивого галдеж:

— Приезжий один говорил: в Новом городе видел такого, угли на земле рассыпали. А он на них взошел и ляже на огни яко на одре.

— Страх-то какой! — Баба охнула, ухватила спутника за руку.

— Как, как — повтори?

— Прежде чем лечь, угли обошел, потом вступи босым на пламень и стояше.

— Ой, лихо мне! Идем, Тимоша, идем.

Рыжий мужик с бабой поднялись, юродивый забился в угол и затих. Потянулся к дверям и дородный мужик. Целовальник заметил это, задней дверью во двор, в клеть, там наступил в темноте на человека, пнул ногой, под ним завозились, ругнулись круто, спросонья.

— Вставай, вставай! Не время дрыхнуть, пора.

Поднялись две фигуры.

— Ножи с вами? Дело. Выходит питух от меня, деньги при ём. Направо пойдет, к базару собрался... Не тянись, не жми сопли, давай!

Две фигуры растаяли в ночи, брехнула собака. Подул ветер, принес из степи запах увядающих трав. Раздались голоса — мужской и женский, — уходили рыжий мужик с молодой бабой.

«С такими связаться — риск!» — подумал целовальник. Он стоял у заборных столбов, сразу за воротами.