18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Светлана Волкова – Джентльмены и снеговики (страница 34)

18

– Э-э-э-э! Ты политику сестренке не шей! – защищала Люську Маринка. – Она же не Маркса с Энгельсом побрила!

– Тсс! – с ужасом прошипела Саша, озираясь по сторонам. – Типун тебе на язык, Митрофанова! Мать с отцом в школу вызывают. Поди передай. Меня вот послали, а мне еще стенд к Первому мая доделывать.

Люська попятилась, осторожно скользя вбок по холодной кирпичной стене и ухватив Кирюху за воротник.

Но тут над самым ее ухом раздалось:

– Доча, вы чего здесь притаились? Давай-ка, помоги матери с сумками!

Отступать было некуда.

Мать сидела в классе русского языка красная и машинально кивала чуть ли не на каждое слово. Напротив стреляли возмущенными взглядами Галина Борисовна и завуч Римма Альбертовна. Люська стояла тут же, хмуро потупив взор и разглядывая рисунок пыли на желтых сандалиях.

– Вы же понимаете, Маргарита Петровна! Это же вопиющее безобразие! Распустилась девочка!

– Я понимаю, – покорно кивала та.

Люська взглянула на маму. Усталое лицо, газовая малиновая косынка в волосах, полные руки с припухшими пальцами от ежедневной стирки, пестрая кофта, заколотая бабкиной пластмассовой брошкой. И глаза… А в глазах – вечная дума, и совсем не о том, о чем густым голосом вещала завуч. Люська нутром догадывалась, какие мысли вертятся в материнской голове: чем накормить большую семью на ужин; где достать денег на спортивную форму для нее, Люськи, и ботинки для Кирюхи; где сейчас носит десятилетних дочерей-близняшек Верку и Лерку и, наконец, как помирить бабку и Маринку, а то ведь не отправишь детей летом в деревню. И еще думала она о том, что сегодня отец в рейсе, и это очень хорошо, иначе выдрал бы дочь так, что живого места не осталось.

– Теперь вы понимаете, Маргарита Петровна?

– Да-да, я понимаю…

У Риммы Альбертовны были тонкие дугообразные губы, густо накрашенные морковной помадой, выпуклый блестящий лоб и маленький скошенный подбородок – как будто тот, кто лепил ее, изрядно пожадничал материала на нижнюю челюсть. Когда она говорила, то после обращения к человеку по имени приподнимала брови, отчего глаза становились выпуклыми, как у неваляшки, и загипнотизированный собеседник застывал и не сразу реагировал.

Люське было жаль маму. Но, хоть убейте, не понимала она, что такого страшного в том, что она побрила Добролюбова. Кошкин в прошлой четверти кому-то из великих математиков усы в учебнике пририсовал – и ничего. Что они так взбесились-то?

Галина Борисовна сурово смотрела на мамину брошку, а мама пыталась уследить за ее взглядом, впрочем, безуспешно, потому что та, по всей видимости, в это время читала классный журнал. Оценки у Люськи всегда были неровными. Когда ей было интересно, материал давался легко, и учителя справедливо ставили ей пятерки. Но по большей части ей было скучно, поэтому в четверти почти всегда выходили тройки.

– Скажи, Людмила… – слова заставили Люську вздрогнуть и мысленно вернуться в класс. – Кстати, а где твой галстук?

Люська вспомнила про портфель, наспех врученный Кирюхе, и машинально прикрыла грудь руками, как еще совсем недавно, пару лет назад, делала в деревне, когда заходила в озеро искупаться.

– Вот видите, Маргарита Петровна!

Мама кивнула. Бедная мама! А ей сегодня еще в баню младших вести и отца из рейса встречать… У Люськи сжалось сердце.

– Людмила, – повернулась к ней завуч, – вот ты на секунду подумай, что бы сказал…

«Отец? Только не он!» – подкатил заусенчатый комок страха к горлу Люськи.

– Что бы сказал Николай Александрович на твою выходку! А? Как бы ему это понравилось!

– У папки отчество – Никитич, – промямлила Люська.

– Николай Александрович Добролюбов! – Римма Альбертовна с возмущением посмотрела на Галину Борисовну, но, так и не поймав ее взгляда, снова повернулась к Люське. – Что бы он сказал, узнав, что юное поколение, за которое он боролся, ради которого творил…

Речь завуча была длинной и, к удивлению, интересной. Из нее Люська узнала, что Добролюбов не только был критиком и публицистом (слово, которое она не понимала), но еще самоотверженно боролся с царским режимом и умер, когда ему было всего двадцать пять лет. Совсем молодым. Постарше, конечно, чем Ромео, но все-таки. Люська пыталась припомнить его портрет на тетрадке, образы возникали сумбурные, но в конце монолога Риммы Альбертовны обрели наконец романтические черты. Перед глазами всплыло молодое (особенно после цирюльных манипуляций) лицо, умные глаза за очками, и Люська даже прикусила губу – так ей стало обидно за собственноручно побритого великого человека.

Мама соглашалась со всем, что говорила завуч, краешком глаза осторожно косясь на висящие на стене квадратные часы. Время близилось к четырем, и если еще чуть-чуть помедлить – не успеет она сегодня помыть Кирюху и Верку с Леркой. Надо было выручать.

– Римм Альбертна, я все осознала. И мама тоже. Можно мы пойдем? У нас дети малые.

Мать для вида цыкнула на нее, но посмотрела не строго, а скорей с благодарностью.

Завуч выдержала гигантскую паузу и, потрогав начесанную халу на голове, наконец изрекла:

– Всего хорошего. Я надеюсь, Маргарита Петровна, вы примете должные меры (мама усиленно закивала, поспешно вставая), а тебя, Людмила, нам все-таки придется обсудить на совете дружины.

У выхода из школы мама поправила косынку, тяжело вздохнула и покачала головой:

– Ты у меня совсем вышла из доверия, дочь. Никогда не знаю, что еще отчебучишь!

– Я не отчебучиваю, мам, я правда из добрых побуждений!

Но мама махнула рукой и, выдав ей мелочь и авоську, наказала бежать в булочную за «Городским» батоном.

Размахивая яркой оранжевой сеткой и пытаясь уложить в голове информацию о Добролюбове, Люська помчалась в магазин. Ноги шаркали по асфальту, давили желтую шелуху, сброшенную тополями, словно ненужную обертку, – она и шелестела, точно вощеная бумага, и свертывалась так же. И, если задрать голову, было удивительно и непонятно, как уже довольно большие листочки еще вчера вечером умещались в такие маленькие почки.

– Люсинда! – послышался голос Машки. Она со всех ног бежала навстречу, растопырив руки, и вдруг прыгнула на Люську, навалилась, и обе закружились на месте, хохоча. – Бежим до поворота!

Люська на миг забыла все печали, и они понеслись во весь опор до перекрестка, горланя «Мы – красные кавалеристы, и про нас…», не попадая в ноты, но выкрикивая слова с такой неуемной радостью, что прохожие невольно оборачивались вслед девочкам и не могли сдержать улыбку.

– Люсь! Поедешь с нами «бояться»? – отдышавшись, выпалила Машка.

– На Кировский?

– Ага. Прям щас. Встречаемся на нашей остановке через двадцать минут. Катька Шерстнёва с Ленкой Алексеевой и вторая Ленка, которая Зуева. И еще Галька из соседней школы. И еще…

– Прям щас не могу. Не-а. – Люська поджала губу, с завистью глядя на Машку.

Ехать «бояться» на Кировский стадион было самым обожаемым Люськиным развлечением. Даже круче, чем цирк. Совсем недавно, в марте, на стадионе установили новые осветительные приборы – на высоченных ногах-столбах, с чуть наклоненными к арене квадратными головами в сотню, наверное, ламп; они напоминали большеглазых чудовищ. И невероятное чувство охватывало, когда задираешь голову вверх, а там в небе бегут облака, и кажется, что лампы падают прямо на тебя. И испытываешь восторг вперемешку с головокружением и неосознанным страхом, и смотришь в небо долго-долго, пока кто-нибудь из девчонок не сдастся и с визгом не бросится бежать прочь с поля. Или пока дядька-охранник не гаркнет из своей будки-скворечника.

– Не могу, Ма-а-аш! – протянула Люська, морща нос. – Меня за булкой послали. Некогда мне «бояться». И я сегодня набедокурила. Мамка будет ругать, если сбегу.

Машка кивнула, даже не поинтересовавшись, что натворила подруга, и, помахав ей, счастливая, помчалась к метро.

Люська тяжело вздохнула и вошла в булочную.

Тыкая двузубой вилкой в горбатые желтые спинки булок, Люська еще раз попыталась осознать, что такого страшного она натворила. Слово «кощунство», которое употребила несколько раз Римма Альбертовна, да и Галина Борисовна тоже, никак не укладывалось в один ряд с ее утренним цирюльничеством. Не та мозаика, не те кубики.

– Митрофанова, ты чего губами двигаешь, будто говоришь сама с собой?

Люська обернулась. Знакомые оттопыренные уши, вихор на макушке, здоровенная шишка на лбу, улыбка во все тридцать два зуба. Ах нет, тридцать один. Резец же ему удалили. И еще минус четыре: зубы мудрости пока не выросли. Где уж там мудрость-то? Не дождется! Итого: тридцать два минус один и минус четыре…

– Люсь, ты чего считаешь – сдачу?

– Курочкин, ну нигде покоя от тебя нет!

До дома было рукой подать. Считай, стенка в стенку с булочной. Сквозь дырки в авоське Люська отщипывала от горбушки мягкие, еще теплые сдобные кусочки и с наслаждением клала в рот, каждый раз обещая себе, что это последний. Витька же просто кусал от своей буханки, и совесть, похоже, его ничуть не мучила. История о Добролюбове как-то сама собой рассказалась – Люська вдруг поймала себя на том, что копирует косоглазие Галины Борисовны и выражение лица Риммы Альбертовны: «Вы понимаете, Маргарита Петровна?»

Курочкин слушал внимательно, не перебивая, что для него было подвигом, а потом спросил:

– А Добролюбов – он кто? Мы еще не проходили.