Светлана Поделинская – Полнолуние (страница 34)
– Что в Варшаве? – продолжал Эдгар, словно в подтверждение ее невнятных мыслей.
Его вдохновение уже иссякло, и он изрекал свои рассуждения тусклым и ленивым голосом. Мираж столицы, сотканный из солнечных лучей, постепенно стирался в воображении, пока любимый город не покрылся непроницаемым саваном из тумана. Эдгар отзывался о столице как о покинутой женщине, небрежно набросав картину прошедшей в его жизни эпохи.
– Ее красота со временем становится привычной, столица растрачивает свое величие на показной блеск и мишуру. Жизнь превращается в невольный маскарад – дни расписаны на недели вперед, и заранее известно, что ничего не переменится. Каждый день устраивают празднества по выдуманным поводам, и невозможно отказаться, дабы не быть преданным забвению. Увеселения становятся не в радость, вихрь развлечений оказывается лишь иллюзией, истертой декорацией, но нигде не встретишь призрака покоя. В плену сего банального времяпрепровождения я не мог избавиться от ощущения, что не принадлежу сам себе, что уже пережил это давно и теперь вижу один и тот же старый сон, которому нет конца. Всегда что-то звало меня в обратную дорогу, как усталого путника манит отдаленный свет в окнах отчего дома и приветливое тепло камина под родным кровом… Я искал отдохновения и уединения, что и надеюсь обрести в этом укромном уголке. А Варшава останется ждать, неизменная в своем вечном великолепии.
Эдгар замолчал и окинул прощальным взглядом те десять лет, что разлучали его с нежной юностью Эвелины, как непроглядную бездну, в которую погасшей звездой канула его мимолетная молодость. Глядя на сестру и приобщая ее сочувствие к своему проникновенному эгоцентризму, Эдгар вовсе не стремился возвращаться к отжившим воспоминаниям. Он мысленно переместился в тесный мир салонов и дамских будуаров, где бесславно выцвела вся прелесть его жизни, и снова затворился в уединении холостяцкого особняка. Его модные интрижки и наигранные романы были частью великосветских обязательств и ничуть не стесняли, оставаясь за стенами дома. Любовницы, не слишком многочисленные по понятиям той эпохи, лишь меняли лица, как маски, рано или поздно забываясь в своих одинаковых апартаментах. Естественно, Эдгар был неравнодушен к красоте женского тела, но с подобным чувством он мог бы обнимать мраморную Венеру или скульптуру Дафны работы Бернини.
Его ослепительный образ, отшлифованный элегантностью французской моды и английской чопорностью манер, маскировал бездонную холодность, каменную темницу, в которой затаилась неприкосновенная ранимая душа. Светским условностям Эдгар противопоставил вежливое высокомерие, вызывающий взгляд, неуловимую улыбку, вернее, насмешливый намек на улыбку. Ни одной женщине не было под силу заглянуть за эту блестящую броню и пройти сквозь невидимую стену отчуждения. Дамы влюблялись в изысканную бледность, что всю жизнь покрывала его лицо подобно пудре, в причудливо-золотую оправу локонов, спускавшихся ниже плеч и, пожалуй, слишком ярких для канонов тогдашней моды. Эдгар успел с безоглядной ребячливостью перешагнуть порог тридцатилетия, и его лицо уже волновали тени подкрадывающейся старости. Они пока лишь подчеркивали отточенную завершенность его красоты, но грозили все разрушить в обозримом будущем – разрисовать морщинами, избороздить трещинами мрамор и обесцветить золото.
Вглядываясь в свое незапятнанное прошлое, как в зеркало, и не находя там своего подлинного облика, Эдгар задумался о том, что ему совсем не о чем жалеть и нечего исправлять. После него не осталось неоплаченных долгов или незаконнорожденных детей. Любовь дам обесценилась в его глазах, поскольку их благосклонность подогревалась блеском золота, а достойные девицы-невесты были для него все равно что монахини. Эдгар избегал сии соблазны, памятуя о судьбе своей матери и поклявшись никогда в жизни не погубить ничьей невинности. Он бесстрастно вспоминал былые увлечения, однообразную череду лиц, в каждом из которых надеялся встретить какое-то подобие родных черт: тот же искристо-золотой оттенок волос, яркую синеву глаз, нежную белизну кожи. Эти излюбленные приметы всегда оказывались самообманом. Взирая свысока на химеры чувств, внушенных самому себе, Эдгар сознавал, что все это время любил только собственную фантазию. Вся его любовь была не более чем слабой попыткой воскресить образ матери, вознесенный на немыслимую высоту его воображением.
Теперь он лишь изредка задумывался о скрытной натуре Софии-Селины. Она почила в незыблемой земле, распрощавшись навеки со своими детьми, но не упокоилась в смутной душе Эдгара. Неотторжимая частица ее духа не отпускала его, следила всевидящим взором за его колебаниями и развенчивала всех избранниц. Идеал в лице матери открывал ему глаза на их ничтожность и затмевал своим непревзойденным совершенством. Покойная София задала двойственность натуры сына и подарила ему рыцарские доспехи самообладания. Эдгар не осмеливался дать полную волю желаниям и сбросить зеркальные латы, хотя порой они сковывали его, подобно кандалам. Его собственная сокровенная София тесно срослась с существом Эдгара, став его единственной любовью, ангелом-хранителем и противоречащей ему мудростью, но даже она не могла предупредить его невольные действия и непроизносимые мысли.
Эдгар вновь перевел взгляд на Эвелину, которая стояла, волнуемая порывами ветра извне и внутренним огнем. Какой жалкой она казалась ему, когда упала на колени у смертного одра матери, захлебываясь слезами. София тогда из последних сил сжала его руку и прошептала: «Эдгар, милый, береги свою сестру…»
– Послушай, Эва, – обратился он к сестрице, – долг повелевает мне поговорить с тобой о том, что я наблюдал сегодня. Что сподвигло тебя на это?
Эвелина смутилась, а потом заговорила притворно жалобным тоном, как капризный ребенок:
– А что мне оставалось делать? Тебе легко говорить – ты изведал столько развлечений в Варшаве! И не знаешь, что за стоячее болото здесь, в Мазовии. Соседи иногда зовут меня на свои вечера, которые показались бы тебе убогими. Там мне приходится вести задушевные беседы с замужними дамами об их детях и болезнях или же болтать с девицами, которые собираются замуж и не могут говорить ни о чем другом. И снисходительность, с которой они на меня посматривают, просто невыносима! А Зилла – настоящая тюремщица. Она не позволяет мне танцевать и следит за каждым шагом. Я даже, кажется, разучилась танцевать…
Эвелина прислонилась к стене и выжала из себя хрустальную слезу – ровно такую, чтобы не испортить лицо и вызвать сочувствие брата. Эдгар мысленно улыбнулся ее наивным откровениям и протянул руку. Ему на ум пришла некая безобидная затея, которую он осуществил прежде, чем обдумал, продолжая играть в прятки с собственными мыслями. Эдгар подал руку Эвелине и вытащил на свет, заключив сестру в объятия и вовлекая в самый центр своей невидимой паутины.
– Ну что ж, последнее я вполне могу тебе предложить. Ты не должна отвыкать от танцев. Один бог знает, быть может, я возьму тебя в Варшаву. Ты когда-нибудь танцевала под музыку дождя?
Он играл и сейчас, приглашая сестру на танец, приобнимая ее за талию и не подозревая, что его лукавому обещанию вскоре суждено сбыться. Эвелина подняла на него глаза, искрящиеся отраженным огнем, и тихо рассмеялась.
– Я не слышу ничего, кроме раскатов грома, – прошептала она и с опаской глянула в окно.
– Прислушайся, и ты услышишь шум дождя, – душевно посоветовал Эдгар.
Дремотный огонь пробуждался в комнате, все свечи, тени, отблески ожили, а прохладная грозовая ночь вдруг показалась душной и настороженно выжидающей. Но танцующие уже не замечали ничего, кроме друг друга, они легко кружили среди свечей и принимали неспокойный шелест деревьев за благословенный шум дождя. Они были одни в запертой комнате среди бушующей стихии, и безмолвный танец сократил дистанцию между ними, свел на нет разрыв во времени – десять лет разрозненности канули в пропасть их объятий. Эвелина танцевала неважно, но ее поглощенность вальсом увлекала больше, чем умение. Она позабыла о том щекотливом факте, что неподобающе одета, и бездумно льнула к Эдгару. Ее шаль упала, и мягкая плоть Эвелины, не стесненная корсетом, соблазнительно вырисовалась и скользила под тонким шелком, обтекающим ее, будто простыня. А Эдгар продолжал кружить Эвелину, не говоря ни слова, только его сапфировые глаза вспыхивали мрачным блеском. Он был не в силах избежать пагубного веяния ее свежести, шелковой податливости, воспламеняющей кровь, и в нем властно заговорило дотоле незнакомое чувство вожделения к ней, о чем он не помышлял четверть часа назад. Он все еще внушал себе, что смотрит на сестру лишь как на родственную душу, призванную скрасить его одиночество, но неожиданно столкнулся со страхом перед самим собой, обычно именуемым совестью. Католическое воспитание и вековые запреты довлели над прихотью, танцующей у него в объятиях неодолимым соблазном. Эдгар остановился и выпустил Эвелину из ловушки своих рук, но не успел проронить прощальных слов, как она резко подняла голову – и их лица почти сровнялись. Она взглянула на него неизъяснимым взором, ее губы дрогнули, а из ясных глаз потоком полились слезы, опережая дождь.