реклама
Бургер менюБургер меню

Светлана Петрова – Узники вдохновения (страница 43)

18

— Но неаполитанцы освистали даже великого Карузо, своего земляка, — возразил Константин.

— Потому и освистали. Он показался им слишком богатым и заносчивым, приехал доказывать свое превосходство, а они этого не любят, они хотят сами открывать таланты.

Прохоров отказался. Не то чтобы его смущала неопределенность будущего, в котором у него навсегда отнимут российское гражданство и объявят невозвращенцем, тогда как в лучшем театре на родине под него готовится постановка «Трубадура». Оставшись в Италии, он лишится не только привычной среды обитания, но и Наны, а это все равно, что начать жизнь заново. Итальянские друзья услужливо знакомили его с женщинами, которые с удовольствием развлекали русского богатыря-simpatico, одна богатая наследница мечтала выйти за него замуж, но душа Прохорова стремилась домой.

Нана писала мужу романтические письма и неожиданные телеграммы: «Погибаю без тебя», «Ты увез мое сердце». Они до слез трогали его сентиментальную немецкую душу. Он отвечал в том же стиле и совершенно искренне: «Ах, милая, если бы ты была рядом, я сделал бы втрое больше и скорее. Целую твои ножки, ручки и всю, всю, такую желанную и очаровательную». В целом мире Нана оставалась его единственным островом отдохновения, любви и постоянства. И еще одно важное обстоятельство определило возвращение в Москву: Костя не знал, где похоронена мать, но могилу отца бросить не мог, такая цена успеха его не устраивала.

Как Ташкент запомнился Прохорову колбасой, так Италия — путешествиями и стажерскими хохмами. На самом же деле все время, кроме летних ваканций, было заполнено усердными занятиями с маэстро, разучиванием партий с концертмейстером, посещениями спектаклей и репетиций, уроками итальянского языка. Творческое настроение не оставляло Константина даже в гостинице, где он продолжал размышлять над словами учителя и упражняться в вокале. Он искал, терял и находил снова тот единственно правильный подход, который лежит в основе belcanto.

Прохоров вернулся в Москву, значительно улучшив свое певческое мастерство, набравшись европейских манер, загорелый, в шляпе от Борсалино и в длинном модном пальто. Он не мог понять, почему Нана так скована и стеснительна. Глупенькая, наверное, отвыкла. Рядом с ним за полтора года не раз случались другие женщины, и теперь он невольно сравнивал. Сравнение получалось в пользу Наны.

Только дома, когда он раздел ее и уверенно обнял, она сказала ему на ухо:

— Я испугалась чужого мужика. Теперь я вижу — это ты.

— И к тому же я люблю тебя, — добавил он с оттенком превосходства.

В Москве начались премьера за премьерой, ввод за вводом, а через год — триумфальные гастроли театра в той самой «Скале», его портреты во всех итальянских газетах и восторженные рецензии. Барра остался доволен, хотя замечания делал — на то и учитель.

— Ты пел отлично, но надо избавиться от слабости — поддать звучка. Нельзя опираться только на богатство физической природы. Рубини говорил, что петь надо не капиталом, а процентами, иначе тебя ждет преждевременно истертый голос.

К счастью, предостережения маэстро оказались напрасны. Голос Прохорова до глубокой старости оставался на удивление свежим и ярким, и к концу карьеры он настолько усовершенствовал свою вокальную технику, что многое мог спеть лучше, чем в молодости, а поразительная для центрального тенора подвижность позволяла ему исполнять даже «Магнификат» Баха, богато разукрашенный фиоритурами.

После гастролей Константин получил небольшую передышку, не раз напивался и бездумно расточал время на удовольствия, вместо того чтобы, по мнению жены, использовать каждую минуту для подготовки новых партий. Нана ругалась, умоляла, она привыкла считать себя частью его таланта, и страстное желание поднять своего кумира еще на одну ступеньку вверх обжигало. Под натиском собственной нереализованности она забывала простую истину, которую так часто любила повторять Нателла Георгиевна: нельзя требовать от человека более того, что он может дать.

— Мне бы твой голос, — говорила Нана, — я бы спала с клавиром под подушкой.

Победитель плевал на увещевания.

— Не дави на меня. Тебе что — есть нечего или ты плохо одета? М-м-не надо расслабиться, — заплетающимся языком говорил загулявший тенор. — Я за спектакль теряю три кило. Ты же сама читала, что физические затраты оперного певца приравниваются к затратам лесоруба. Н-но не забудь и о нервах!

Воспитанная в трезвой семье, Нана впитала в себя брезгливую нетерпимость к пьянству.

— Пить надо меньше. Глушишь водку, как сапожник.

— Ну ты и сука. — Константин в приступе крайнего раздражения плохо себя контролировал. — Я же не грузин какой-нибудь.

Нана понимала, что за такие слова нужно убивать или хотя бы ненавидеть, но только плакала:

— Я хочу как лучше, зачем ты меня оскорбляешь?

— Но тебя же иначе не заткнуть!

Действительно, по-другому ее было не остановить. Она могла смириться с изменами, но не с упущенными возможностями. Таланта Кости ей было жаль больше, чем собственной жизни.

Обычно к революционным датам театр приурочивал какую-нибудь современную оперу с посредственной музыкой и социальным сюжетом, главная партия в которой по классической традиции предназначалась первому тенору. Прохоров не любил эти свои роли, вроде Семена Котко или Джалиля, делая исключение только для белогвардейского поручика Массальского в «Октябре», бегавшего по сцене с пистолетом за Лениным. Из-за таких спектаклей он не сидел за щедрым праздничным столом, как все нормальные люди, а уже за три дня пил минералку и повторял партию, зато после дорывался до водки.

Спиртное притупляло чувствительность, снимало нервное напряжение. Кажется, давно пора привыкнуть, но нет, каждый выход на сцену — как голым на площадь, полную народа, и каждый раз он сжигал себя без остатка. Солист — не хорист, нельзя спеть вполголоса, сманкировать, пропустить хотя бы и вставную крайнюю ноту, которой ждут и за кулисами, и на сцене, и в зале, и по одной только этой ноте станут судить, как нынче ты пел. Можно двадцать раз спеть прекрасно и только один — плохо, и именно его все будут помнить. Поэтому выступления оборачивались сгоревшей кровью, а стресс становился формой творческой жизни.

Сколько раз он глушил простуду в один день, и не только на гастролях или ради премьеры. В прежние времена замена главного исполнителя даже в рядовом спектакле, афиши которого с полным составом расклеивались на декаду, считалась событием из ряда вон выходящим, поэтому певцы загодя соблюдали жесткий режим. Чуть дунуло, острое съел, горячее выпил, с женщиной переспал — трагедия, не звучит! Или звучит, но не так, как надо, а это тоже трагедия. Больным петь нельзя — железное правило, а постоянно быть в отличной форме невозможно. Ограничения, таблетки, уколы, молитвы — Господи, пронеси, — сколько их было? Больше, чем спектаклей. И как только он выдержал столько лет в театре!

Поначалу Прохоров позволял себе подолгу работать над партиями, стремясь добиться совершенства, а иногда сознательно оттягивал появление в новой роли, охраняя сердце от очередного удара, но все равно в конце концов оказывался распятым перед темной жадной пастью набитого до отказа зрительного зала. Он до обморока боялся выхода на сцену, в чем не было ничего необычного — страх сцены преследует многих даже очень техничных исполнителей, и не все его могут преодолеть. Но когда Прохоров, не чувствуя ног, выбегал из-за кулис под лучи юпитеров, внутри него начиналась другая жизнь, такая сложная и насыщенная, что страху не оставалось места. Поймав боковым зрением взмах руки дирижера, он издавал первый звук, и больше не было над ним власти толпы, а только власть великой музыки.

Власть прекрасная и жестокая, когда абсолютно точно отмеренная длина нот не позволяет остановиться ни на долю секунды, даже если забыл слова, наступил на гвоздь или мокрота легла на связки. В этот жесткий темп приходилось втискивать и чисто актерские задачи. Передохнуть можно лишь в предусмотренной композитором паузе, а уж смочить пересыхающее горло — только за кулисами.

Мелодия, дыхание, вибрация связок, ритм, слова, интонации, жесты, мизансцены — все это, дополненное некой таинственной силой души, спекается в единый монолит, и ни в чем нельзя ошибиться, иначе целое безжалостно рассыплется, расползется по швам. Чтобы удержать это целое, подчинить себе, нужно на четыре часа стать сверхчеловеком и твердо знать, что ты — лучший. Те, кто усомнились в этом хоть на мгновение, теряли место в первом ряду навечно. Но Прохоров знал также, что первенство не дается навсегда и каждый раз, выходя на сцену, нужно подтверждать его снова и снова. Это требовало нечеловеческого напряжения духовных и физических сил, зато, удачно завершив спектакль, он испытывал наслаждение неизмеримо большее, чем от всех доступных и воображаемых удовольствий, вместе взятых.

Сняв парик и театральный костюм, он ощущал облегчение от того, что тяжелая работа закончена, и одновременно сожаление, как будто за дверями театра его ждала ненастоящая жизнь, а настоящей была только эта, где зрители готовы забросать его цветами и нести на руках.

— Ну, как? — спрашивал он, еще распаленный и пахнущий гримерным клеем, падая рядом с Наной на сиденье служебного автомобиля.